Марлена де Блази - Тысяча дней в Тоскане. Приключение с горчинкой
Очень скоро руки у меня застыли на октябрьском холоде, но перчатки мои слишком толстые, и в них пальцы не удерживают каштанов. Барлоццо молча остановился передо мной, снял свои необычные перчатки с обрезанными по последней фаланге пальцами, отдал мне и вернулся к прежнему занятию. Мне редко приходилось видеть его без этих перчаток, такие же, только полотняные, он носил даже в разгар лета. Я сунула руки в еще теплые княжеские перчатки. Они оказались сильно велики, но рукам стало хорошо. Несмотря на то что кончики моих пальцев в них утонули и что их никак нельзя было назвать чистыми, на них засохла грязь и бог весть что еще, все равно они мне понравились, мне понравилось чувствовать их на себе. Может, они меня заколдуют и я превращусь в Князя. Или я заколдую перчатки, и Князь примется танцевать танго. Когда мешки наполнились почти доверху, мы отволокли их к дороге, туда, где остался грузовик Барлоццо, и отправились разгружаться к нашему дому. Начался дождь, поэтому Фернандо развел огонь не в уличном очаге, а в salotto. Барлоццо снова ушел на улицу, точить инструменты, а я отскребла его сковороду для жарки каштанов — тяжелую кованую красавицу с метровой длины ручкой из дерева оливы и с продырявленным дном. А вот и мой нож для чистки — короткий, кривой и опасный на вид. Барлоццо взял свой нож и показал, как надо класть каштан на твердую поверхность плоской стороной вниз и вырезать крест на круглой щечке.
— Только не X, — предупредил он. — Именно крест. X — это знак отказа. Этому я тоже научу, если захотите. Нам всем надо уметь отказывать — мыслям, человеку или духу человека. Но это оставим до другого раза. Научиться выводить большое твердое X — обряд, требующий времени.
Когда рев огня унялся до ровного гула, Барлоццо велел мне подбросить немного розмарина и добавил:
— Тебе приятно, а каштанам не повредит.
Фернандо высыпал первую порцию на сковороду и пристроил ее между углями и пламенем.
— Каштаны такие свежие, что через несколько минут будут готовы. Только сковородку все время встряхивай, — посоветовал Барлоццо.
Он взял дело в свои умелые руки, легким движением кисти подбросил каштаны на сковороде и снова поймал, выронив всего один. Потребовал красного вина, и я поспешила налить ему стакан, но ему нужна была целая бутылка. Получив ее, он, прикрыв горлышко большим пальцем, спрыснул каштаны, осенил их крестным знамением в облачке влажного винного пара.
— Так нежнее получатся, — сказал он.
Мы сидели перед огнем, поставив перед собой две миски. Одна — для обжаренных каштанов, другая для шелухи и кожуры, которая снималась легко, как пижамка с младенца. Мы продолжали надрезать крестом и жарить новые каштаны, и крестили их вином, и ели, и пили. Я завернулась в два слоя пухового одеяла, подложила под голову, на очажную приступку, подушку, а Фернандо с Барлоццо изображали заставки на книжной странице, сидя по обе стороны чайного столика. Барлоццо рассказывал:
— Во время больших войн люди иногда одними каштанами и питались. Да и в другое время часто бывало. В здешних местах еще лет пятьдесят назад сбор каштанов был такой же непременной частью сельской жизни, как виноградарство и откорм свиней. Со времен Средневековья, а может, и много дольше, каштаны — основная еда. Листьями кормили свиней и кур, скорлупа шла на растопку — кроме самых трудных времен, когда из нее делали заварку для питья, — а когда деревья приносили в жертву, из их толстых прочных стволов плотники мастерили примитивную мебель. Из чего, по-вашему, сделан ваш madia? — Он указал на средневековый сундук, на откинутой крышке которого я оставила подходить хлебное тесто.
— Люди еще помнят, как всю зиму жили на pane d’albero, древесном хлебе. Молотые каштаны с водой и щепотка дрожжей. Он был тверже камня, и его приходилось размачивать, чтобы откусить. Некоторые называли его pane di legno, деревянный хлеб, и, по-моему, это название подходит лучше.
Мой отец пришел домой с войны в России зимой 1943 года. Он три месяца шел пешком от Украины через Польшу, Германию и Австрию и потом через Италию с одним мешочком каштанов на поясе. И пополнялся этот мешочек не так уж часто. Он рассказывал, что в феврале трудно было найти каштаны: большую часть уже подобрали, а оставшиеся наполовину сгнили. Если день-другой светило солнце, там, где снег был тоньше, пробивалось несколько отважных травинок, и тогда он садился на такую прогалинку, раскинув ноги, срывал их и отправлял в рот, как крупинки самой жизни.
Еще печальнее, что когда такие не желавшие воевать солдаты, как мой отец, наконец доползали до родного порога в надежде на домашнее тепло, они находили семью сидящей вокруг потухшего очага, такой же голодной, как они. Ни тучного ягненка, зажаренного на вертеле, ни хлеба в печи. Ни кувшина согревающего вина. Никакого пира в честь возвращения героев. Пока мой отец откапывал из-под снега каштаны на Украине, мы с матерью ползали на четвереньках в лесу, жадно откапывая их в палой листве. Те дни глубоко врезались в память мальчика. Это та рана, которая не заживает. Она до сих пор отзывается криком, стоит задеть это место. Помнится, едва каштаны созревали, мы раз за разом уходили в лес, наполняя корзины и карманы свитера, мой берет, материнский передник. Вернувшись домой, ссыпали их в старый baule, ящик в подвале, закрытый от мышей. Других зверей мало осталось вокруг дома, большая часть давно отправилась в котел. Мы немного передыхали, грели руки над прогоревшим очагом и снова отправлялись на поиски. И так день за днем, пока не кончался урожай. Под конец мы забирались на деревья, стряхивали каштаны, дразнившие нас с верхних ветвей. Еще мы собирали сосновые шишки, большие и толстые, в которых пряталась горсточка крошечных белых орешков. Pinoli. Я нес их, прижимая к груди. Первым, что я научился ценить, были эти шишки. Мне помнилось, что так носила меня мать. Что до каштанов, часть мы жарили сразу себе в награду, спрыскивая несколькими каплями разведенного вина. Другие варили, шелуху снимали и откладывали, чтобы, когда высохнет, измолоть на кофе, а мякоть еще доваривали, теперь уже с несколькими листьями дикого латука, с луковицей и травами, пока не получалась мягкая густая каша. Мы ели ее горячей на ужин и приговаривали, как вкусно было бы, будь у нас хоть капелька оливкового масла, или хоть кусочек сливочного, или несколько крупинок сахара.
Потом мы выкладывали остаток каши на кухонном столе аккуратным прямоугольником в два дюйма толщиной и оставляли на ночь сохнуть. Потом дважды в день мы отрезали от него ниткой «пирожки» и жарили над огнем, иногда положив между двумя листьями каштана. Они сворачивались в жару и превращались в обертку для нашего пирожка, который мы съедали тут же, еще горячим.