Сергей Смородкин - Последний караван
— Надо же, — удивилась Галя. — Через неделю и правда ожидается снег. Я сейчас только долгосрочный прогноз по району приняла. Как Маркамыл-ага угадал за неделю, а? Просто фантастика какая-то.
3. О чем думает караванбаши
— Небось страшные вещи описывать будешь? — спросил Хаитов, когда мы прощались.
Он смотрел на меня понимающе, и плоское широкое его лицо осветилось насреддиновской улыбкой. И когда я вернулся и сел за машинку, Хаитов нет-нет да и появлялся передо мной, со своей хитрой ухмылкой, со своими редкими усиками, как бы проверяя: так ли все было, как я описываю. Оглядываясь на «тень» Хаитова, постараюсь возможно точнее изобразить действительный ход событий.
Прежде всего надо сказать, что романтического в караванщиках и караване было немного. Пожалуй, что и вовсе не было. Во всяком случае, в том значении этого слова, которое пережевывается в туристских самодеятельных песнях, сочиненных большей частью в городских квартирах.
Много было совсем другого, о чем в песнях не поется: ледяного ветра и холодных ночевок, когда зуб на зуб не попадает; слепящего солнца, от которого болят глаза, а кожа трескается и трещины эти долго не заживают; десятки тонн груза, каждый килограмм которого несколько раз проходит через руки; и, наконец, то постоянное напряжение, знакомое альпинистам, морякам, испытателям, космонавтам — вообще, всем тем, кто ежедневно, ежечасно ждет любых неожиданностей. Это нервное напряжение выматывает человека.
«Переводчик моего друга из свежего и бодрого человека стал стариком. Люди седеют от тревог, начинают бояться пространства, — так писал о Памире Андрей Евгеньевич Снесарев, профессор Военной академии РККА, известный советский востоковед. — В одном месте мне пришлось отстать, и когда я вновь догнал спутников, то застал наших двух переводчиков плачущими. Они говорили: «Туда страшно идти, мы там умрем…»
Конечно, с того времени, как написаны были эти строки, многое изменилось. Памир сегодня сравнительно легко доступен. Памирский тракт прорезал его стремительной линией. День и ночь, зимой и летом, в любую погоду мчат по нему машины, надрываясь на перевалах. Но есть на Памире места, и их немало, куда попасть можно только на лошади или пешком. Есть места, где и пешком не пройдешь без специальной альпинистской подготовки и снаряжения.
Караван на леднике
В пятидесятых годах мир в который раз заинтересовался снежным человеком. Англичане и американцы направили специальные экспедиции в Гималаи. Наши ученые выехали на Памир для проверки слухов о найденных следах снежного человека в бассейнах реки Баляндкиик и Сарезского озера. Оба района исключительно труднодоступны и необитаемы. Всех интересующихся результатами этой экспедиции отсылаю к книге К. В. Станюковича «По следам удивительной загадки», а от себя добавлю, что наш караванбаши Мирзобадалов был участником экспедиции. Не один раз заводил я разговор о снежном человеке, но Маркамыл-ага отмалчивался. В конце концов он удовлетворил мое любопытство:
— Если хочешь — есть снежный человек. Не хочешь — нет.
Станция «Ледник Федченко» находится в среднем течении ледника у его левого борта на скалистом утесе-ригеле. Утес как бы врезается в тело ледника, возвышаясь над его поверхностью на 200 метров.
Считается, что от «языка», где разбит наш табор, до станции «Ледник Федченко» — около сорока километров. Это резиновые километры. Каждый день они становятся то длиннее, то короче, в зависимости от количества трещин, ручьев и озер, которые приходится обходить каравану.
Подъем то в пять, то в шесть утра. Ложимся не раньше двенадцати. Караванщики встают еще и ночью: кормят лошадей. Днем лошади не получают ни клока сена, ни горсти ячменя — быстрее, быстрее вперед, доставить груз на станцию. Разгрузиться и на рысях — вниз. До темноты надо проскочить самый опасный участок больших трещин.
Приторочить груз — тяжелый труд и искусство. Тут нужны безошибочный расчет, ловкость и физическая сила. Специальных грузовых седел всего два. Лошадей восемнадцать. Один из нас держит пятидесятикилограммовый мешок или ящик на уровне груди, а другой в это время приторачивает его к седлу. Первый раз мы с Макаровым груз приторочили криво.
— Собьешь спину, — проворчал Маркамыл-ага, перевязывая наш неудачный вьюк. Я слежу за его неторопливыми движениями, вытираю со лба пот.
— Тяжело? — спрашивает караванбаши.
Я киваю головой. А сам думаю: «Мне тяжело, а каково самому? Маркамыл-аге пошел шестьдесят второй год. Или Азимджану вот-вот будет шестьдесят. Азимджан — воевал. Дважды был ранен — под Воронежем и в конце войны под Варшавой.
Попили чай с лепешками — и в путь. Каждое утро меню одно и то же: лепешки и чай. Обед — на станции. Ужин — поздно вечером, когда возвращаемся к своему табору.
Ужинаем у костра. Долго у него не усидишь. То животу жарко — спина мерзнет. Живот леденеет — спина в тепле. Крутимся вокруг костра как грешники в аду. Быстро съедаем плов или шурпо, заползаем в старые с прорехами спальные мешки.
И снова подъем в пять или шесть. Снова приторачиваем груз. Снова чай с лепешками и — в седло.
Что можно сказать о пути? Кони на подъемах храпят. Они мокрые, хоть выжимай. А уж на последнем подъеме, перед самой станцией, лошади дышат как собаки, когда им жарко. Дышат, кажется, даже боками.
Ручьи текут прямо по льду. Где можно обойти — обходим. Но зачастую ручей не обойдешь. Перед каждым ручьем лошади «выступают», нервничают, бросаются из стороны в сторону, обрываясь и скользя копытами. Лошади хорошо знают, что такое ледяная вода, и не хотят в нее лезть. Спешиваемся, переводим лошадей в поводу.
У одного из ручьев изо льда торчат лошадиные ноги. Азимджан отворачивается. В этом месте он провалился в трещину вместе с тремя лошадьми. Его и лошадь вытащили. Две лошади погибли. Одна везла уголь, другая — баллоны с пропаном. Красные баллоны просвечивают сквозь ледяную зеленоватую толщу. Вторую лошадь не видно. Только далеко-далеко внизу темнеет маленькое темное пятнышко.
Что мы везем? Муку, картошку, стулья, психрометры, уголь, лук, бензин, сапоги, зеркало, крупу гречневую и крупу манную, сигареты «Памир», ломы, бумагу писчую, валенки, капроновый фал, патроны, счеты канцелярские, ватники, лавровый лист, очки противосолнечные, меховые шапки, консервы. Мы везем все то, что необходимо человеку, где бы он ни жил — на леднике, в городе или маленьком селе. Но есть и одно отличие, о котором мы, живя в обычных условиях, нередко забываем: вещей у человека не должно быть много. Их должно быть ровно столько, сколько нужно — как у зимовщиков на леднике.
Я удобно устроился на вьючном седле, подложив под себя два ватника для мягкости. Везу «культуру» — банки с кинолентами. Справа у меня «Черное солнце» и «Следы уходят за горизонт». Слева «Пышка» и «Сердца четырех». «Черное солнце» время от времени врезается в но?у. Терплю ради искусства.
Ближе и ближе ригель. Черные точки на глазах вырастают и превращаются в человеческие фигурки, машущие нам руками. Зимовщики что-то кричат. Наконец, расслышали:
— Кино привезли?
Я наливаюсь гордостью: как-никак именно я привез банки с кинолентами.
Ступаем на каменистую площадку перед домом, напоминающим разрезанный вдоль цилиндр. Площадка окурена жизнью как старая трубка: сделаны скамейки, какие-то таблички с именами и фамилиями, у валунов стол для пинг-понга. Только отцветшие эдельвейсы говорят о высоте — 4169 метров над уровнем моря!
Зимовщики первой развьючивают мою лошадь, бережно несут банки, читая на ходу названия:
— «Пышка». Про любовь!
— «Следы уходят за горизонт». Наверное, не про любовь.
— «Сердца четырех». Это уж точно — про нее…
Поспешный обед — и на рысях вниз. И снова кривые лезвия ручьев, подъем и спуск, и усталые лошади, срывающиеся вниз, приседающие на спусках на задние ноги. Тяжелое дыхание животных и людей, наверное, слышно далеко по ледяной реке. Уже в темноте возвращаемся к нашему табору. Ужинаем, сидя у костра на брезенте. Маркамыл-ага подбрасывает в костер арчу. Костер разгорается жестким блестящим пламенем и жжет лицо. Лошади, хрумкающие ячмень, фыркают, поворачиваются к костру. В глазах у них вспыхивают зловещие огоньки. Я вспоминаю тот далекий красноватый отблеск пропановых баллонов в толще ледяного купола, встаю, подсыпаю лошадям в торбы зерна.
Лица караванщиков неподвижны. За весь день я едва ли слышал от них полдесятка фраз. О чем они думают? О том, что сегодня захромала Васька — серая многоопытная кобыла, которая ходит по леднику всю жизнь и чует самые хитрые трещины за метр? А может, они думают о больших городах, о том, как вечером на улицах светло от огней, как торопятся люди в театр или медленно гуляют по асфальту под деревьями? А может, они думают о разбитом психрометре, за который вычтут из зарплаты? О семье, оставшейся в Оше? Или о том, что вот-вот начнутся метели, а они успели забросить зимовщикам только половину грузов? Кто знает, о чем они думают?