Вячеслав Веселов - Футбол на снегу
— Да-а… Они это умеют.
Перед сном, уже разбирая постель, Грачев вдруг спросил меня:
— Что у вас завтра?
— Как у всех.
— У всех большие полеты.
И тут я вспомнил: мы свободны. Нас эти, из института ждут. Мы по их заданию летали. Приборы будут снимать, потом регламентные работы… Неделя свободная. Или около того. Можно домой слетать, там сейчас, должно быть, морозец, снежок… Подам командиру рапорт. А что? Летом же не дали догулять, вызвали из отпуска… Через три дня Новый год, праздники. Страшно я разволновался. Пойду завтра с рапортом. Командир обещал: будет просвет, получишь недельку. Ну что им сейчас меня держать?
СЕРГЕЙ ШАГУНСнег валил хлопьями — тяжелый, сырой. Ложился на землю и сразу таял. На летном поле каша. Под Новый год здесь всегда так. «Пасквильная погода», — говаривал, бывало, Диденко.
Мы сидели в аэродромном домике. Фомич рассказывал:
— Тут и подвернулся им ефрейтор, который после уснул в самолете. Этот мальчонка-ефрейтор, к слову сказать, засыпал при первой возможности. Чисто сурок! Ему и места особого не надо было, чтобы уснуть. Однажды приехали на бомбосклад, он сидит на ящике с взрывателями, дремлет. Позвали его, он слюну вытер, «а-а», — говорит, а глаз не поднимает. Сон, видать, досматривает… В тот день, помню, моросило, вылет все откладывали. Мальчонка озяб, забрался в самолет, сомлел. Дождь по фюзеляжу шарит. Уснул ефрейтор. И тут — ракета. Вылет, значит… К нам как раз тогда Хлызов прибыл на командование, Алексей Петрович, а с ним дружок его фронтовой, не русский, горный орел. Из себя, правда, не видный, но герой, герой… Маленький, злой, как черт, глаза быстрые. Прищурится — и вроде насквозь тебя видит. Так поди в прицел глядел. Сперва его у нас побаивались. По всему видно было, что этот окаянный кавказец спуску тебе не даст. Потом узнали: он был, оказывается, воздушный хулиган. Встречались такие сразу после войны, чего-то им все не хватало. Хлызов и взял его с собой, когда пришел к нам на командование. Боялся, видать, что кавказец этот, друг его непутевый, наломает без него дров. Говорили еще, будто бы долго не хотел уходить Хлызов из своей знаменитой эскадрильи к нам на тихоходы… Ладно, приготовил машину. Обошли они ее, разглядывают, сапогами по баллонам стучат, кулаками торкают, разве что на зуб не пробуют. Взлетели. Мать честная, никогда я не видел, чтобы самолет так трясли! Они, видать, друзья-то, забыли, на чем летят, а может, и знать вовсе не хотели. Таких виражей насочиняли… Сели, слава богу. Чистенько так сели, ничего не скажешь. Бегу их встречать, машину осматриваю, заклепки, те, что остались, считаю. Да-а…
Фомич потерял нить рассказа и растерянно оглядел слушателей. Вся история вроде была впереди, вот только о чем?
— Ефрейтор, — подал кто-то голос. — Ты про ефрейтора, Фомич, рассказывал.
— Верно, верно… Значит, уснул мальчонка в самолете, а тут — вылет…
Вдохновение редко посещало Фомича, но уж если он начинал рассказывать, то забирался в такие дебри, что потом и выбраться не мог. Он помнил всех своих командиров, номера частей и все самолеты, на которых служил механиком. Он летел, закусив удила, его заносило, рассказ шарахался из стороны в сторону, а Фомич все вытаскивал из своей памяти новые подробности, потом, запутавшись, на миг замолкал, возвращался к началу и с прежним воодушевлением двигал рассказ дальше. Одна история была совершенно замечательная: она не имела конца. Фомич принимался ее рассказывать десятки раз, но после фразы: «Когда я служил на «Бостонах», — обязательно что-нибудь да случалось: раздавался звонок от диспетчера, следовала команда: «На вылет!» — или кто-то входил с новостями. Молодые летчики так и звали Фомича — КОГДА-Я-СЛУЖИЛ-НА-«БОСТОНАХ».
Старый механик снова рассказывал. Я прислушался.
— …зимой моторы начнешь запускать, касторовое масло выбьет на плоскость и никак к этому маслу не подступишься. Застывало в момент.
Вот тоже: касторовое масло… Я не совсем понимаю, откуда у меня эти приступы раздражения и злости. Пора бы привыкнуть к Фомичу и его рассказам, а все не могу. Да стоит только посмотреть, с каким видом он ходит по стоянке, как глядит на вас. За самолетом Фомич ухаживает с домовитой крестьянской заботливостью и с крестьянской же ревностью и недоверием к чужому. Разложит какое-нибудь барахло на тряпице, брезентовую сумку для ключей под колени, точь-в-точь мусульманин на молитвенном коврике, и сидит, ковыряется в железках. Вот отыскал что-то в своем хламе, протягивает мне. «Хомутик», — говорит. «Зачем, — спрашиваю, — он тебе?» — «Это, — говорит, — можно приспособить, в хозяйстве все сгодится». «Сверчок» для него — аппарат, машина, механизм. Стоит на стремянке, капот снял, шарится в моторе, сопит. Потом оборачивается ко мне, улыбка до ушей — все нашел, все исправил. Как же, говорит, он стучать не будет. Мотор — дело тонкое, умное, живое… Довольный такой. Целыми днями торчит на стоянке. «Фомич, — спрашиваю у него однажды, — что ты здесь дотемна делаешь? Других у тебя забот нет, что ли?» — «Работа, — отвечает, — работа, она всегда случается». Утром меня встречает, на небо показывает: полетите сегодня, как ангел. Улыбается ласково, как бы намекая на прочность нашего союза. Фомич, Фомич… Ему, видно, кажется, что полеты на «сверчке» — теперь моя единственная и самая большая радость.
АНДРЕЙ НЕКРАСОВЯ позвонил Ольге из аэропорта.
— Ты? — спросила она и вдруг замолчала.
— Ольга, — кричу, — Оля…
— Приехал, — быстрым шепотом заговорила она, — прилетел. Надолго? День? Два?
— Неделя.
— Ах, Андрей…
После она держала меня за руку и говорила все той же едва слышной скороговоркой:
— Так нельзя, Андрей. У меня ноги отнялись. Бросилась к зеркалу: настоящее чучело! Заметалась, заторопилась… А-а, не успеваю! Сам виноват.
Коротко подстриженные волосы падали на лоб, она убирала их резкими взмахами, глаза блестели, а губы были теплые, сонные, ночные.
— Ну и ладно, — говорю, — и хорошо.
Она усадила меня на тахту.
— Знаешь, о чем я думала, когда тебя ждала? Не будем торопиться, а то дни зачастят, зачастят… Неделя — это ведь много. Ты должен поскучать. Понимаешь меня? Поскучаешь, тогда и почувствуешь, что был здесь… Да, да, не спорь. Сейчас забежим к нам на работу, я отпрошусь. А потом, потом… Боже мой, целая неделя впереди!
Город меня оглушил — звон трамваев, прохожие, лоточницы, предновогодняя толчея. Кавказские женщины в пестрых шалях продавали мимозу. Мужчина с елкой на плече пересекал трамвайные пути.
«Твоя хитрость, милая, шита белыми нитками, — думал я. — Время не остановишь».