Джером Джером - Дневник одного паломничества
В одном из углов дородная средних лет женщина что-то втолковывает сидящему с нею таких же лет мужчине с совершенно неподвижным, точно каменным лицом. Видно, что он спокойно и беспрекословно будет выслушивать все, что толкует его собеседница, пока пред ним стоит полная кружка. Он привел сюда жену с тем, чтобы угостить ее и дать ей чувствовать себя по-праздничному; а так как для нее, очевидно, не может существовать праздничного настроения без возможности высказать всего, что целую неделю таилось у нее на дне души, то он и позволяет ей работать ее говорильным аппаратом, пока сам пьет. Говорит она без малейшего огня и оживления. Речь ее тягуче льется, как струя растопленного масла. А он, очевидно уже привыкший к таким словоизвержениям супруги, молча, с видом полного равнодушия отхлебывает по временам из кружки.
Появляется новая компания молодых парней. Громко стуча своими тяжелыми, подбитыми огромными гвоздями, башмаками, они подходят к одному из незанятых столов, садятся и требуют себе пива. Они тактично шутят с прислуживающею им миловидною, но равнодушною кельнершею, хохочут, поют и, вообще, веселятся вовсю!
Местная сельская молодежь вся отличается здоровою, жизнерадостною веселостью. Серьезны, да и то не все, только пожилые люди и старики.
Какие поучительные получились бы картины, если бы нарисовать обветренные лица стариков, на которых так ярко отпечатаны все те комедии и трагедии, в которых заставила участвовать этих людей великая режиссерша — жизнь. Морщинистыми иероглифами занесены на живой пергамент этих старых лиц былые радости и горести, бесплодные надежды и пустые опасения, детские порывы к добру, редкие падения во имя себялюбия и частые подвиги самопожертвования; доброта и мудрость таятся в складках вокруг потухающих глаз; величие терпения царит на впалых, бескровных губах, привыкших крепко сжиматься в бурях искушения и испытаний. Эти простые баварцы — живые отражения древних тевтонов и аллеманов.
Продолжение воскресенья 25-го
В час пополудни мы завернули в ресторан пообедать. Немцы всегда обедают ровно в полдень, и это вполне основательно. Только в первоклассных отелях установлено обедать в шесть и даже семь часов вечера, но это в угоду туристам и во время летнего сезона.
Упоминаю о том, что мы с Б. обедали вовсе не потому, чтобы я думал возбудить этим интерес читателя, а с единственным намерением предупредить его, в случае если он захочет проехаться по Германии, чтобы он не проявлял излишней терпимости к липтаускому сыру.
Я — большой любитель сыра и всегда готов пробовать новые сорта. Поэтому, узрев в отделе сыров ресторанного прейскуранта название «липтауский» сыр, я пожелал познакомиться с этой неизвестной для меня разновидностью сыра и заказал его.
Сыр этот оказался совсем не аппетитным даже на вид, напоминая оконную замазку, да и то не первой свежести. Вкусом он также походил на эту замазку; думаю, по крайней мере, что походил, так как вкуса замазки не знаю, потому что никогда не пробовал ее. Как бы там ни было, но я и сейчас еще убежден, что нам вместо сыра была подана именно оконная замазка.
Гарнир к этой замазке была еще замечательнее ее самой. Вся замазка кругом была обложена чем-то таким, чего я сроду не видывал, чтобы это подавалось вместе с сыром, да не желаю больше видеть. Была кучка сморщенного зеленого горошка, штуки три-четыре изумительно мелкого картофеля (предполагаю, что это был картофель, но, может статься, я ошибаюсь, и это было нечто другое, совсем мне неизвестное), кучка тмина, две-три крохотные рыбки, — по всей вероятности, из породы корюшки, — и что-то напоминающее красный крем. В сущности, все это, вместе взятое, представляло собою целый обед, быть может, вполне достаточный для насыщения немецкого желудка, но никак не английского.
Для чего тут была красная мазня, я никак не мог понять. Б. уверял, что она дана на всякий случай, вероятно для целей самоубийства. Дело представлялось моему приятелю в следующем виде. Одолев все, что было мало-мальски съедобного на блюде, потребитель, наверное, проникается неодолимой жаждой самоубийства. Содержатель ресторана отлично знает это, почему предусмотрительно и прибавляет красную отраву, чтобы потребитель мог без особенных хлопот покончить свои дни после такого «лакомства».
Проглотив первый кусок липтауского сыра, я хотел было тем и ограничиться, однако после некоторого раздумья решил, что недаром же я его заказал, притом у меня мелькнула мысль, что, быть может, я и войду во вкус этого «сыра». В самом деле, ведь сначала нам многое не нравится, а потом, войдя во вкус, мы и отстать от него не можем. Так, например, было время, когда я терпеть не мог ни табаку, ни пива.
Руководствуясь такими соображениями, я из всего, что было на блюде, сделал нечто вроде салата и стал есть его прямо ложкой. Должен сознаться, что такого отвратительного месива я не поглощал с тех самых дней, когда в наказание за лазанье по водосточным трубам должен был съесть на ночь порцию серы с патокой…
После этого немецкого «обеда» на меня напала грусть. В моей памяти с устрашающей ясностью воскресло все то, что я сделал нехорошего в течение своей жизни, и его оказалось гораздо больше, нежели я мог представить себе раньше, когда, бывало, всплывет воспоминание только об отдельных случаях. Затем пред моими духовными очами потянулись вереницы вынесенных мною разочарований, неудач и огорчений, а за ними — тени тех людей, которых я когда-то знал, но больше не мог уж увидеть, потому что они давно отошли в иной мир. Промелькнул и ряд тех красавиц, в которых я поочередно был влюблен и которые потом вышли замуж, так что я совершенно потерял их из вида. По окончании этого мысленного обзора я в глубокой тоске стал размышлять о том, как лживо, ничтожно и пусто наше земное существование и как удивительно, что мы его все-таки до известных пределов выдерживаем. Вообще, я весь ушел в мировую скорбь.
Между прочим, скорбел я и о том, что вот мы с Б. зачем-то делаем непростительную глупость, таскаясь по Европе, подвергаясь всяким неудобствам в пути и терпя всякие издевательства над собою в гостиницах, ресторанах, и должны терпеть всюду, где нам еще приведется быть.