Chatwin Bruce - Брюс Чатвин - Тропы Песен (1987)
Стало уже прохладнее, и мы переместились ко входу в хибару. Над морем строем воздушных айсбергов протянулась линия грозового фронта. Молочно-синие валы глухо ударялись о берег, а над бухтой, почти касаясь крыльями волн, носились крачки, прорезывая шум прибоя высокими, будто металлическими криками. Ветра не было.
Отец Теренс заговорил о компьютерах, о генной инженерии. Я спросил, не скучает ли он иногда по Ирландии.
— Никогда! — Он простер руки к горизонту. — Здесь мне ее не потерять.
Над дверью его лачуги была прибита доска, принесенная океаном, на которой он вырезал «кельтскими» буквами две строки:
Лисицы имеют норы, и птицы небесные — гнезда;
А Сын Человеческий не имеет где приклонить голову.
Господь, сказал он, провел сорок дней и сорок ночей в пустыне, не строя себе ни дома, ни кельи, но находя себе приют под стенкой колодезя.
— Пойдемте, — поманил он меня. — Я вам кое-что покажу.
Он повел меня по горкам из розоватых морских раковин — навалам племени, некогда жившего здесь. Ярдов через двести он остановился возле сливочного цвета скалы: из-под нее журчала прозрачная вода. Он поднял сутану и принялся плескаться и брызгаться, как мальчишка.
— Ну не чудо ли — вода среди пустыни! — крикнул он мне.
Я нарек это место именем Мерива. [5].
Когда мы возвращались к его хижине, из зарослей пандана высунул голову валлаби и скакнул навстречу отшельнику.
— Мой брат валлаби, — улыбнулся тот.
Он зашел в хижину за корочкой хлеба. Валлаби взял угощение с его ладони, потерся головой о его бедро. Отец Теренс погладил его за ушами.
Я сказал, что мне пора. Он предложил проводить меня и вдоль берега.
Я снял башмаки, связал шнурками между собой и повесил себе на шею, и между пальцами моих босых ног стал набиваться теплый песок. Крабы удирали от нас в сторону, а стаи цапель поднимались вверх, перелетали вперед и снова приземлялись.
По чему он будет скучать, сказал отец Теренс, так это по плаванию. В тихую погоду он мог плавать вдоль рифа с маской целыми часами. Однажды его приметила лодка таможни — и приняла за всплывший труп. «А я-то был в чем мать родила».
Рыба здесь такая ручная, говорил он, что можно подплыть к ней по мелководью совсем близко и даже потрогать. Он знал все их цвета и названия: скаты, губаны, ковровые акулы, бабочка-баронесса, рыба-хирург, скорпена, химера, морской ангел. У каждой рыбины был свой «характер», свои повадки: они напоминали ему лица в дублинской толпе.
Дальше в море, где заканчивался коралловый риф, глубоко в воду уходил темный утес, где однажды из тьмы выплыла тигровая акула и начала кружить вокруг него. Он увидел вблизи ее глаза, челюсти и пять жаберных щелей, но чудовище отвернулось и пропало. Он выплыл на сушу и, растянувшись на песке, затрясся от запоздалого ужаса. На следующее утро, словно некий груз упал с его плеч, он понял, что больше не боится смерти. Он снова проплыл возле того же участка рифа, и снова акула покружила рядом с ним и пропала.
«Не бойся!» — он крепко сжал мою руку.
Грозовой фронт подходил все ближе. Теплый ветер начал подгонять волны.
«Не бойся!» — снова крикнул он мне издалека.
Я обернулся помахать ему и увидел две нечеткие фигуры: человек в развевающейся белой рясе и валлаби с хвостом в форме вопросительного знака.
«Не бойся!» Должно быть, он повторил эти слова в моем сне, потому что утром, когда я проснулся, это были первые слова, какие мне вспомнились.
14
Когда я спустился к завтраку, небо было серым и пасмурным. Солнце было похоже на белый волдырь, а в воздухе чувствовался запах гари. Утренние газеты наперебой рассказывали о пожарах в буше к северу от Аделаиды. Только тогда я догадался, что эти тучи — не тучи, а клубы дыма. Я позвонил друзьям, которые, насколько я догадывался, находились в это время или в зоне пожаров, или где-то поблизости.
— Нет, с нами все в порядке! — Послышался в трубке веселый потрескивающий голос Нин. — Ветер переменился как раз вовремя. Ну, ночка у нас все равно выдалась — волосы дыбом.
Они своими глазами видели охваченную огнем полоску горизонта. Пожар двигался со скоростью 75 км в час, их и огонь разделял сплошной государственный лес. Верхушки эвкалиптов превращались в шаровые молнии, которые разметывал в стороны штормовой ветер.
— Волосы дыбом, — согласился я.
— Это же Австралия, отозвалась моя приятельница, и тут телефонная линия заглохла.
На улице было так душно и влажно, что я снова вернулся в комнату, включил кондиционер и провел остаток дня, читая «Песни Центральной Австралии» Штрелова.
Это была трудночитаемая, бессвязная и невероятно длинная книга, а Штрелов, по общим отзывам, и сам был трудным в общении малым. Его отец, Карл Штрелов, был пастором, ответственным за лютеранскую миссию в Германсбурге, к западу от Алис-Спрингс. Он был одним из той горстки «добрых немцев», которые, создав зону безопасности, сделали больше, чем кто-либо другой, для спасения аборигенов Центральной Австралии от уничтожения людьми британской расы. Это не прибавило им популярности. Во время Первой мировой войны пресса развернула кампанию против этого «гнезда тевтонских шпионов» и против «губительных последствий германизации туземцев».
В младенчестве у Теда Штрелова была кормилица-аранда, и ребенком он бегло говорил на языке аранда. Позже, уже закончив университет, он вернулся к «своему народу» и на протяжении тридцати лет терпеливо заносил в записные книжки — записывал на магнитофонную ленту, снимал на кинопленку песни и религиозные обряды. Его темнокожие друзья просили его сделать это, чтобы их песни не умерли вместе с ними.
Учитывая биографию Штрелова, можно не удивляться тому, что он сделался мишенью для всеобщих нападок: самоучка, стремившийся одновременно к одиночеству и признанию, немецкий «идеалист», шагавший совсем не в ногу с идеалами Австралии.
«Традиции аранда», его более ранняя книга, на много лет опередила свое время: в ней он выдвинул тезис о том, что интеллект «примитивных» народов нисколько не уступает интеллекту современного человека. Это заявление, оставшееся в целом незамеченным читателями-англосаксами, было зато подхвачено Клодом Леви-Строссом, который воспользовался многими догадками Штрелова, когда писал свое «Первобытное мышление».
Затем, уже в преклонном возрасте, Штрелов сделал ставку на одну возвышенную идею.
Он вознамерился доказать, что каждый аспект аборигенской песни имеет свое соответствие в древнееврейской, древнегреческой, древнескандинавской или древнеанглийской словесности, то есть в тех литературах, которые мы, европейцы, почитаем своим наследием. Уяснив взаимосвязь песни и земли, он захотел добраться до корней самой песни: найти в песне ключ, который помог бы раскрыть тайну человеческого существования. Это было непосильное предприятие. За все свои труды он не получил признательности ни от кого.