Мариэтта Шагинян - Зарубежные письма
Мы это собственными глазами наблюдаем на воскрешении у нас, в нашем новом мире, древних эпосов, исторических традиций, конкретных национальных форм, нужных и прогрессивных в создании новой, социалистической культуры. Наблюдаем у многих древних народов нашего Союза, и отрицать это — значит идти против фактической правды.
Проблема, угнетающая сейчас западного человека, неразрешима в старом общественном строе. Но как легко и ясно меняет она свою пессимистическую, мрачную окраску при переносе в мир социализма! Возникают в вашем представлении новые средства борьбы и разрешения ее, новые возможности отодвинуть кризис материи, изменить распределение, учет, направление борьбы за сохранность природы… Только-то, спросит читатель. Но я ведь делюсь вслух своими мыслями, а не научными рецептами спасения Европы. И если там, на Западе, лишний раз приходишь к мысли, что в социальной структуре общества лежит и единственное средство разрешения многих проблем, разве этого мало?
Июнь 1974
В библиотеках Европы
1
Я помню их — каждую, — как помнят встречи с любимым человеком. «Сосуществование» — термин политический. Но два разных мира, две разные формы человеческих взаимоотношений, вытекающих из разности отношений общественных, — это реальность, и, как говорится, ее же не прейдеши. Можно держать пари с любым нашим советским человеком, если он настоящий советский человек, что долго пребывать в чуждом для тебя мире не может не становиться тягостно, не может не зародиться тоска по своему, привычному миру, именуемая ностальгией. Однако же в каждой чужой стране есть место, куда туристы, к сожаленью, не попадают, а если и попадут случайно, по воле своего гида, на час, на два, — то лишь для беглого осмотра, и это будет впустую. Будет впустую потому, что единственное место в капиталистических столицах, где чувствуешь себя как дома, или — почти как дома; где забываешь течение времени; где можешь хотеть продлевать и продлевать свое пребывание, жалеть, что вынужден уехать, — существует не для «осмотра», а для работы. Единственное это место — библиотека.
Когда я представляю себе, в каком именно месте на белом свете, кроме родного края, было уютно и хорошо Ленину, — я вижу его склоненную голову, сидячую позу, глаза, устремленные неотрывно вниз, на страницу книги, руку с карандашом над тетрадью конспекта; я словно слышу страстные, рвущиеся на этот конспект, такие громкие — но совершенно безмолвные — ответные восклицанья на прочитанное, бесконечные подчеркиванья дважды и многажды (термин, употребляемый самим Лениным[173]). Горизонтальные, вертикальные знаки на полях — согласия, несогласия, возмущения, одобрения; нотабены, нотабены, вопросы, — и весь этот полный безмолвия активнейший разговор с книгой — в библиотеках Европы. В лондонской Ридинг-рум — читальном зале Британского музея; в Женевской библиотеке; в разбросанной по частям в разных зданиях общекантональной библиотеке Цюриха. Часы и часы полного переключения, полного духовного удовлетворенья в беседе с книгой, — беседе такой безмолвной и такой выразительно-громкой для нас, когда мы сами читаем сейчас философские тетради Ленина.
Может быть, именно образ Ильича, постоянного посетителя библиотек, где бы он ни был — по дороге в шушенскую ссылку, в затянувшейся заграничной эмиграции, во время огромнейшей загруженности государственными делами в Петербурге (Публичная) и Москве (Румянцевская), — придал мне храбрости переступать пороги библиотек Европы. Не любопытство и не простой интерес заставляли меня решаться на это. Всякий раз — необходимость. Всякий раз — собственные книги или статья, нуждавшиеся в уточнении, сравнении, проверке. Начало моему знакомству с этими островками общечеловечности, родственными между собой особенными — как бы выходящими за скобки капитализма, за скобки частной собственности и эксплуатации человека человеком, — качествами: бесплатностью, общедоступностью, демократизмом, готовностью помочь, уважением к человеку, пришедшему работать над книгой, и даже некоторыми чертами общего библиотечного быта, — положило несколько лет назад первое посещенье лондонской Ридинг-рум. За ним последовала длительная работа в парижской Национальной (дважды); в болонской, венецианской, пармской, миланской, флорентийской, римской и в других итальянских библиотеках и в архивах консерваторий; вторично — более длительное — в лондонской Ридинг-рум и, наконец, в Цюрихской, сейчас собирающей свои разбросанные части в одно здание. О каждой из этих работ есть что рассказать читателю. Начало им положил самый трудный визит — в Лондон.
Это было в годы огромной, государственного размаха подготовки ко дню юбилея азербайджанского классика XII века Низами Гянджеви. Только одна советская власть могла позволить себе такой размах для чисто гуманитарной цели. Освоить нашей культурой гениальное наследство Низами — значило перевести пять его больших поэм («Хамсе», пятикнижие) с фарси на русский, на языки национальных советских республик. А для этого — привлечь к делу крупнейших ученых-востоковедов, чтоб они создали точные подстрочники с необходимыми комментариями, и поэтов, чтоб они оформили эти подстрочники поэтически, воссоздали их художественно. Целый творческий коллектив приступил у нас к многомесячной работе.
Мне досталась самая трудная поэма, «Махсан-уль-Асрар» («Сокровищница тайн»), бессюжетная и философская. Подстрочники к ней сделал превосходный иранист, профессор Рамаскевич, — но что это были за подстрочники! Весь совершенно неведомый мне мифологизм мусульманства, незнакомые, странные метафоры, названия вещей и предметов из лексикона мусульманских суфийских сект, их одежд, их еды, их психических состояний, ссылки на случаи в жизни Магомета — например, потеря им зуба или взлет на седьмое небо… Я чувствовала себя беспомощной, заблудившейся в этой чужой и чуждой мне словесной пуще, где не могла найти опоры ни в одном образе. Взялась за Коран в переводе Саблукова, нашла себе советчика — не среди ученых, а в лице бакинского моллы, для которого Коран был практической частью его жизни.
Из чтения книг, где упоминалось о Низами, я узнала, что «Сокровищница тайн», состоявшая из длинных философских рассуждений (макалэ) и сопутствующих им коротких басен, была полностью переведена с фарси на английский только единственный раз, англичанином по фамилии Хиндлей. Но перевод его остался в рукописи и хранится в Лондоне, в библиотеке Британского музея… Я загорелась во что бы то ни стало добраться до этого перевода и прочесть его, а вокруг были скептики. Кто-то из ученых сказал мне, что получить место в читальне Британского музея, рассчитанной на очень скромное число посетителей, почти невозможно. Крупнейшие ученые всего мира ждут своей очереди месяцами. «Да и кто вас туда пустит? И что даст вам, в конце концов, этот английский перевод, явно любительский, оставшийся в рукописи?»