Жюль Верн - Найденыш с погибшей «Цинтии»
В эту минуту матушка Катрина разразилась рыданиями и крепко прижала к себе Эрика, как бы протестуя против того, что мальчику предстояло сейчас узнать.
— Эта тайна, — продолжал Герсебом прерывающимся от волнения голосом, — заключается в том, что ты, Эрик, — наш приёмный сын. Я Подпел тебя в море, мой мальчик, и принял в свою семью, когда тебе едва было восемь — девять месяцев. Бог свидетель, что я бы никогда не сказал тебе об этом и что ни я, ни твоя мать никогда не делали ни малейшего различия между тобой и Отто или Вандой. Но доктор Швариенкрона настаивает, чтобы я тебе все это сообщил. Узнай же, что он пишет!
Эрик сильно побледнел. Отто и Ванда, потрясённые неожиданной новостью, вскрикнули от изумления и стали порывисто обнимать Эрика. А он, взяв письмо доктора, прочёл его от начала до конца, не скрывая своего волнения.
Вслед за тем маастер Герсебом поведал ему ту самую историю, которую он однажды уже рассказывал доктору Швариенкрона. Он сообщил Эрику, что доктор решил любой ценой отыскать его семью и что он, Герсебом, был, в конечном счёте, не так уж и не прав, даже не попытавшись разгадать эту неразрешимую загадку. При этих словах Катрина отперла деревянный сундук и извлекла оттуда одну за другой все вещицы ребёнка, вплоть до колечка, висевшего у него на шее. Естественно, драматизм этого рассказа так увлёк троих детей, что они даже забыли на некоторое время о своём огорчении. Они с восхищением разглядывали кружева и бархат, старались прочесть изречение, выгравированное на золотом ободке колечка… Им казалось, что на их глазах разыгрывается феерия из волшебной сказки. Раз уж эти вещицы не смогли помочь доктору найти семью Эрика, — значит, здесь действительно была какая-то тайна!
Эрик рассматривал их как зачарованный. Он думал о своей незнакомой матери, о том, как она наряжала его в эти платьица и забавляла погремушкой, чтобы заставить его улыбаться. Ему казалось, что, дотрагиваясь до этих вещиц, он чувствует близость матери, несмотря на время и пространство, разделяющее их. Но где она? Жива или погибла, оплакивает ли до сих пор своего сына или навсегда для него потеряна?
Опустив голову, он долго пребывал в глубокой задумчивости, пока голос матушки Катрины не заставил его вернуться к действительности:
— Эрик, ты был и останешься нашим сыном! — воскликнула она, встревоженная долгим молчанием мальчика.
Он поднял голову, и глаза его встретили добрые, преданные лица, материнский взгляд любящей женщины, честные глаза Герсебома, ещё более дружескую, чем обычно, улыбку Отто, серьёзное и опечаленное личико Ванды. И в ту минуту сердце Эрика, охваченное скорбью, наполнилось глубокой нежностью. Он отчётливо представил себе все то, о чём рассказал ему отец: люльку, качающуюся на волнах и подобранную смелым рыбаком… Как он пришёл домой со своей находкой, и как эти простые бедные люди не колеблясь приняли чужого ребёнка в семью, усыновили его и лелеяли, как родного сына, не говоря ему ничего в течение четырнадцати лет, а сейчас ждали его решения с такой тревогой, словно от этого зависела их жизнь и смерть.
Все это так взволновало мальчика, что он внезапно разрыдался. Он проникся чувством безграничной любви и признательности. Ему хотелось хоть чем-то отплатить этим хорошим людям, ответить им такой же самоотверженной привязанностью и даже, пожертвовав своим будущим, остаться навсегда в Нороэ, чтобы разделить с ними их скромную участь.
— Мама! — воскликнул он, нежно обнимая Катрину. — Неужели вы думаете, что я могу колебаться теперь, когда мне все известно! Мы поблагодарим доктора за его доброту и напишем ему, что я остаюсь у вас. Я буду рыбаком, как вы, отец, и как ты, Отто. Раз вы взяли меня в свою семью, я не хочу от вас никуда уходить. Ведь вы работали, чтобы прокормить меня, и я хочу помогать вам на старости лет так же, как вы помогли мне в детстве.
— Слава богу! — радостно произнесла Катрина, целуя Эрика.
— А я и не сомневался, что мальчик предпочтёт море всем этим книгам, — спокойно заметил Герсебом, даже не отдавая себе отчёта, с какой жертвой было связано решение Эрика. — Ну, хватит, дело решено! Не будем больше говорить об этом и подумаем, как бы получше отпраздновать рождество.
Когда Эрик остался в одиночестве, ему не удалось, правда, подавить вздоха сожаления при мысли о науках и успехах, от которых нужно было теперь отказаться, но само решение пожертвовать всем ради дорогих людей давало ему радостное сознание исполненного долга.
«Раз этого хотят мои приёмные родители, все остальное неважно, — говорил он себе. — Я должен примириться, буду работать для них и пойду по той дороге, которую они предназначили мне. Если я иногда и мечтал о более высоком положении, то разве не для того, чтобы они разделили его со мной? Они счастливы здесь и не ищут другой участи, — значит, и мне надо этим довольствоваться и постараться всем своим поведением и трудом доставлять им только радость… Итак, прощайте, книги, и да здравствует море!»
Так он рассуждал, пока его мысли снова не обратились к рассказу Герсебома. Где же его родина и кто его родители? Живы ли они ещё? Нет ли у него братьев и сестёр в каком-нибудь далёком краю, о которых он никогда не узнает?..
Тем временем в Стокгольме, в доме доктора Швариенкрона канун рождества также был необычен. Читатели, без сомнения, помнят, что в этот день истекал срок пари, заключённого между Бредежором и доктором, и что обязанность судьи в этом споре была возложена на профессора Гохштедта.
На протяжении двух лет об этом пари ни с той, ни с другой стороны не было сказано ни слова. Доктор терпеливо вёл свои розыски в Англии, писал в пароходные компании, публиковал многочисленные объявления в газетах, не желая признаться даже самому себе в бесплодности своих усилий. Что же касается Бредежора, то он со свойственным ему тактом избегал затрагивать эту тему и ограничивался только тем, что расхваливал время от времени прекрасного Плиния в издании Альда Мануция, который красовался на почётном месте в библиотеке доктора.
И лишь только по тому, как адвокат порою насмешливо улыбался, постукивая пальцами по своей табакерке, можно было догадаться, о чём он думает.
«Этот Плиний будет неплохо выглядеть между моим Квинтилианом первого венецианского издания и моим Горацием с широкими полями, на китайской бумаге в издании братьев Эльзевиров!»
Именно так доктор представлял себе завершение пари, и это заранее выводило его из равновесия. Тогда он бывал особенно безжалостен при игре в вист и ни в чём не давал спуску своим незадачливым партнёрам.
А время между тем шло, и настал, наконец, час, когда нужно было предстать пред лицом беспристрастного арбитра — профессора Гохштедта.