Андрей Убогий - В стране радости
Но это днём; по ночам же, сбиваясь в немалые стаи и рыская по опустевшим улицам, собаки могут и потрепать припозднившегося пешехода. Так, в городе Богая, посреди тёплой ночи, и я атакован был стаей собак — которые уже начинали рычать и прикусывать меня за штаны. Палки под рукой не оказалось — и я, отмахиваясь рюкзаком от рычащих собак, помню, нервно подумал: «Да, неплохой финал для русского доктора: быть разорванным индийскими псами…»
На моё счастье, подоспел полицейский: бамбуковой палкой он разогнал заскуливших и бросившихся врассыпную собак.
— Спасибо, друг, — поблагодарил я своего спасителя. — А то эти собаки чуть меня не порвали…
— А это вовсе и не собаки, — улыбнулся молодой полицейский.
Подняв брови, я изобразил изумление.
— Это души плохих людей, — объяснил полицейский то, что в Индии ясно даже ребёнку.
— Ну, конечно: реинкарнация! — сообразил, наконец-то, и я.
— Да-да, — засмеялся мой новый знакомый. — На вас нападала чья-то тёмная карма.
И мне, как ни странно, сделалось сразу спокойнее. «Это с собаками — думал я, — страшно. А уж с тёмными душами мы как-нибудь разберёмся…»
Кого ещё много в старых кварталах — особенно возле храмов или в кронах деревьев — так это обезьян. Деревья порой аж трясутся, как будто от сильного ветра, от налетевшей на крону, щебечущей, лающей и непрерывно дерущейся стаи каких-нибудь наглых макак. Обезьян, я заметил, индусы не любят — и это при здешнем-то благоговении ко всему живому — потому что, видно, уж очень достали их эти хитрые и вороватые бестии. Но наблюдать за обезьянами всегда интересно: во всех их ужимках, прыжках, играх и драках так ясно читается пародия на нашу с вами, такую смешную и бестолковую жизнь. Обезьяны враскачку перелетают с ветки на ветку, визжат и кусаются, ищут блох друг у друга, отнимают один у другого бананы, то злобно орут, обнажая клыки, то смачно чешут багровые омозолелые задницы…
Кроме коров, обезьян и собак, на улицах Индии можно встретить ещё много разных животных. То увидишь слона, который или идёт во главе оглушительно-шумной, танцующей свадьбы, или тащит громадную кучу хвороста — на которой, на самом верху, восседает мальчишка-погонщик. То заметишь стадо свиней, блаженно лежащих на берегу грязной лужи. То услышишь протяжную дудочку заклинателя змей — и сам, зачарованный древним бамбуковым звуком, подойдёшь ближе к плетёным корзинам, в которых шевелятся королевские кобры. Переливчато-тугие, по кругу текущие кольца их тел и ледяные глаза этих жутких рептилий поднимают в душе волну генного страха — того, от которого стыла и кровь твоих пращуров…
А мулы и лошади, что волокут и повозки с людьми, и множество всяческих грузов? А мангусты, которые так быстро мелькают по карнизам старого храма, что оставляют недоумение: действительно ли вон там скользнуло поджарое тельце мангуста — или это качнулась по камню тень ветки?
А птицы? Их тоже множество, и среди них замечаешь как птах, привычных для нас — воробьёв, галок, ласточек, — так и диковинных: например, попугаев. Когда, скажем, стайка цветных попугайчиков, щебеча, опускается на покрытую мусором землю — то птицы теряются среди ярких пакетов, бутылочных стёкол, обрывков бумаги и тряпок. Зато когда попугаи вдруг шумно взлетят, то мерещится: это сам пёстрый мусор ожил, превратившись в трепещущих, ярких и праздничных птиц.
А на окраине Ришикеша я видел дикого павлина. Там, где тропа уходила в джунгли, вдруг раскрылся шуршащий трясущийся веер, переливавшийся множеством ярких, с цветными разводами, глаз: словно некое многоочитое божество вдруг выглянуло из зелени леса! Но, пока я доставал фотоаппарат, волшебный веер сложился, превратился в охапку сухого гремящего хвороста — и павлин утащил свой диковинный хвост в непролазную чащу.
Я уж не буду описывать всякую мелкую живность — всех этих крыс и летучих мышей, полосатых бурундуков и горластых лягушек, ящериц и пауков — тех, что тоже во множестве бегают, прыгают, ползают даже в самых людных местах, превращая индийский город в какую-то неимоверную смесь из людей, насекомых, животных и птиц. То вдруг покажется: ты оказался в жарком, тесном и шумном аду, где миллионы существ обречены на бессмысленную, в конце-то концов, муку индивидуального существования, и где человеческий разум может желать одного: скорее оставить безумное это коловращение, выйти из тягостной цепи рождений — чтоб, наконец, отдохнуть в пустоте и покое нирваны.
А то померещится: наоборот, ты сейчас оказался в раю, где животные, люди и птицы живут в тесном единстве, в раю, где кипит и клубится горячее варево жизни…
Искусство
Поговорив о природе, пора вспомнить и об искусстве — то есть о том, что создано в Индии человеком. И вот тут надо сразу сказать: я не видел столь же естественных стран — то есть столь же простых, органично-непринуждённых во многих явлениях жизни и быта — но и не знаю стран столь же искусственных. Ибо в Индии, кажется, приукрашено всё, от ладоней и пяток индусских красавиц до разноцветных коров и собак в праздник холи. На всём, что ты видишь, лежит след и печать человеческого стремления сделать мир лучше, наряднее, чем он уже есть.
Самым неожиданным подтверждением этого является то, как в Индии оформляют и украшают навоз. Ведь кизяк — это главное здешнее топливо, и повсюду, от улиц Дели и до распоследней деревни, сохнут лепёшки, бруски и шары, вылепленные из навоза. Шатёр или конус, или «поленница» из кизяка — едва ли не главная деталь индийского пейзажа. Так вот, эти кизячные кучи, шатры, пирамиды всегда оформлены с ласкающей глаз гармоничностью. То из бурых лепёшек сухого дерьма выложен некий узор по зелёной траве, то по стенке кизячного холмика пущен забавный орнамент, то гирлянда цветов украшает то, что, на взгляд европейца, является лишь нечистотами. Но почти невозможно увидеть кизяк как таковой, не оформленный и не приукрашенный, не возведённый рукой человека в ранг некоего произведения искусства.
О том, как украшено всё остальное — хоть лица женщин, хоть кабины грузовиков, — мне уже приходилось писать. Отдельная тема — индийские храмы. Когда видишь росписи стен и особенно храмовые скульптуры — то, вместе с чувством диковинной экзотичности этих всех многоруких и многоголовых божеств, узнаёшь ещё нечто, до боли знакомое. Я долго не мог подобрать подходящего определения для всех этих нечеловечески-радостных лиц, их сияющих взглядов, торжественных поз — пока не нащупал то, что, как мне кажется, выражает холодноватый и чем-то пугающий пафос индийской храмовой скульптуры. Это всё религиозный соцреализм — правды жизни в котором не больше, чем в советском классическом соцреализме времён «Кавалера Золотой звезды» или «Кубанских казаков». Эти лица, которые радостно смотрят поверх тебя, вдаль, в никуда — они словно шествуют к некой неведомой цели, для достижения которой не только не нужен конкретный, живой человек — например, ты, смотрящий на эти скульптуры с оцепенелостью кролика, оказавшегося перед удавом, — но всякий живой человек является только помехой для «дивного нового мира», чьим символом служат прекрасные и бессердечные эти кумиры. Остро чувствуешь, что невозможно любить эти лица — как можно, скажем, сердечно любить лики наших икон, наших Казанских, Владимирских, Иверских Богородиц; потому что «соцреализм» — это мир, вычитающий человека.