Георгий Холопов - Домик на Шуе
Мы пригибаемся, ускоряем шаги и, минуя сапёров, роющих новую линию зигзагообразных траншей, оказываемся у подножья высоты, недосягаемые теперь для снайперов.
У розовой гранитной глыбы похоронен русский боец. На карельском граните, ставшем теперь чем-то вроде надгробной плиты, углем выведены бесхитростные слова: «Вечная тебе память, дорогой товарищ, которому мы не знаем ни имени, ни фамилии. Но ты был русским человеком, и мы клянёмся быть такими, как и ты, кровью и жизнью своей защищать каждую пядь советской земли. Вечная слава тебе». Дальше следует бесчисленное количество подписей, выцарапанных чем-то острым, финками или осколками.
— Высоту эту раньше называли Кудрявой Горой. Сосной и елью она была покрыта. С неё далеко всё кругом видать, — говорит дед Егор.
Вот потому, что с Кудрявой Горы далеко всё кругом видать, она и деревня Соловьиный Островок, когда в этих краях начались военные действия, стали ареной жесточайших и кровопролитнейших боёв. Семь раз в течение августа и сентября 1941 года деревушка и гора переходили из рук в руки. Земля выдержала адский огонь пушек и миномётов, от которых осталась память — воронки. А на горе весь многолетний сосновый лес, делавший её «кудрявой», был посечен и словно вырублен до основания. Бойцы, оборонявшие высоту, стали тогда называть её «Лысой горой». Но и это название недолго продержалось за былой «Кудрявой». В неравных боях бойцы погибли все до единого. Но высота всё же осталась неприступной для фашистов. Казалось, теперь она сама извергала ливень огня, уничтожая каждого, кто приближался к её подножью, сея вокруг с прежней силой смерть и только смерть.
* * *Дед Егор выколачивает трубку, — трубку старую, в трещинах, перевязанную медной проволокой, в трех заклёпках, — и садится на камень…
— На высоте здесь тогда стоял взвод, и от взвода на четвёртый день боёв трое осталось в живых. Остальные все полегли! Как богатыри полегли, но никто не сбежал. Да. Сами поумирали, но и ворогов изрядно поуничтожили. Вся лощина была завалена их трупами. Сомов, — это командир взвода, царствие ему небесное, вот был бесстрашный человек! — и говорит мне. «Дед Егор! Раз связи у нас нет, то, может быть, они и не догадываются, как нам тяжело троим? Пойди-ка ты в батальон. Расскажи всё! И тащи пулемёт». — «Хорошо, говорю, держитесь!» — и бегу, как бы на засаду не наскочить. Все тогда воевали, все взводы, роты, батальоны. Карусель здесь такая была, что нему было жарко!
Командира я долго искал. А когда добрался до места, вижу: убит командир. Идут четверо и труп его несут на носилках… С пустыми руками вернулся назад… Только это стал я в деревню пробираться — начали палить финские пулемёты. Потом ударили пушки! Били они по Кудрявой недолго, замолкли, и снова пошла ружейная и автоматная пальба… Пролежал я некоторое время на земле и вдруг слышу: на Кудрявой заработал «Максим»!
Двадцать медведей убил за свою жизнь, убил много и всякого другого зверя, а тут — страх взял!.. Что за дьявол, думаю, на горе сидит, кто это там с фашистами воюет? Пополз наверх. Ползу и прислушиваюсь: огонь ведётся с головного дзота. Это на самой вершине, меж каменных плит. Полз я долго, добрался до этой пещеры, влезаю в неё и вижу: сидит боец за «Максимом»! Видимо, он не раз встречал меня в этих местах, потому и не удивился моему приходу. И я не раз замечал его среди бойцов. Короче говоря, знакомые люди, не чужие.
«Ты как попал сюда, откуда?» — спрашиваю. — «Да вот, говорит, от соседей пришёл на подмогу, пришёл сказать, что подкрепление идёт, целый батальон пробивается по болотам, вот-вот будут здесь, а сказать-то и некому. Был Сомов ещё жив, да его при мне и убило осколком снаряда…»
В тот час, думается мне, и поседел Егор Фомич! Вот бел, что лунь, а были у меня и чёрные пряди волос. Стар-то я, стар годами, а молод телом да душа молода. Жизнь прожита в лесу. Я этому Сомову раз двадцать разведку водил к немцам, раз десять один за озеро пробирался. Было делов у деда Егора! Вместо берданочки своей вот автомат достал. Сам достал! Фашиста как схватил вот так, сзади, — так и притащил Сомову!.. Да…
Значит, делать нечего, сидим и молчим. Боец этот всё в амбразуру, в окошечко глядит. Потом бросает мне связку пустых лент и говорит: «Набивай, дедка!» А сам за ручной пулемёт берётся. Сомовский был пулемёт, он его вытащил из лощины. Да. Я набил одну ленту, он раза три прострочил по берегу озера, смеётся: «А вдвоём веселее будет, дедка». Молчу я. До веселья ли тут? Он заговаривает со мной, а я всё ребят не могу забыть, они точно живые, так и стоят передо мною…
Он тоже долго молчал, всё о чём-то думал, морщил лоб. Потом спрашивает: «Ты что, дедка, воевать остался?» — «Остался, — говорю, — уходить мне некуда, век свой прожил в лесу». Да. Он и говорит: «Так умирать не страшишься?» — «Всё равно старость-то пришла», — отвечаю. «Тогда, дедка, — говорит он, — высоту эту, потому что она самая высокая, мы ни за что не должны отдать фашисту. Понимаешь?» — «Как же не понимать, — говорю. — С Кудрявой далеко всё кругом видно». — «Вот-вот!» — радуется он. «Понимаю, — говорю, — понимаю, я тоже в войне кой-что кумекать стал, разведчиков всё водил к финнам и немцам». — «Ну, а раз так — чуешь, дедка, почему я забрался на эту макушку?.. Чуешь?..» — «Чую», — говорю…
* * *«Гитлеровцы с двух сторон пошли на Кудрявую. Слева, со стороны озера, строчат и справа строчат. Сидим мы в крепком месте. Камень кругом. Камень миной не возьмёшь! Да. Он испрашивает: „Из какого оружия стреляешь, дедка?“ Говорю: „Вот автомат знаю, да разведчики ручной пулемёт со мной разучили, вроде и ничего из него стреляю“. Молчит.
А выстрелы всё ближе и ближе раздаются. Ну, прямо рядом строчат. Автоматчики, видать. А он — ничего. Чем ближе выстрелы, вроде и спокойнее выглядит, и веселее. Так наискосок от щитка всё и поглядывает. Вечера тогда были уже светлые, что днём. Хорошо было видать. Фашисты уже были в лощине, голоса их стали слышны. Все кричат что-то по-своему. Я это ему: „Стреляй, сынок!“ А он мне: „Молчи, дедка, рано“. — „Стреляй!“ — говорю и за рукав его дёргаю, а он мне: „Молчи, дедка!“ И так раз десять. Выдержки, значит, маловато было у меня, не вытерпел больше схватил ручной пулемёт и хотел на волю выбежать, а он как гаркнет: „Стой, старый дурак!..“ И тут застрочил! Да как ещё застрочил!
Лёг это я рядом и стал ленту набивать. Патроны в касках лежат, на земле валяются. В дзоте ещё гранат круглых и длинных штук пятнадцать было, провода моток, два телефонных ящика и ещё что-то, не помню уж…
Ну вот, стал я ленты набивать. Набиваю, а он строчит из „Максима“, крестит их. Когда ствол пулемёта накалился, — лёг он за ручной пулемёт. И опять строчит и крестит. И всё ругается. Страшен был в своей ярости. Таких пулемётчиков редко бывает, батенька. Да!