Марк Гроссман - Камень-обманка
Он втягивал вывороченными ноздрями воздух избы, точно слышал запах горячего хлеба, и лицо его принимало почти сентиментальное выражение.
— Ковриги бы свежей погрызть, а там — хоть в гроб!
Китаец безмолвствовал, посасывая трубочку.
— Чашу, вишь, ищем! — продолжал выкрикивать Мефодий. — Сплетня она! Надули вам в уши! Нашел дурак находку — чирей в боку!
Как-то в раздражении Дикой стал упрекать артель, что при дележе лепешек и орехов ему дают один сор, он знает почему, и он еще покажет всем, что из того может выйти.
Дин не выдержал, проворчал сквозь зубы:
— Твоя голова толстая, а мозги — худая. Я думай — твоя болтун.
Одноглазый, вспылив, кинулся к старику. Но, взглянув на китайца, тотчас обмяк: в упор на него смотрели узкие, полные усмешки и презрения, глаза. Дин положил пальцы на рукоять ножа, посоветовал:
— Холод надо ходи, Дикой. Голова остывай.
Мефодий, может статься, и стерпел бы, но, увидев, что все обернулись к нему, спрыгнул с нар и схватил ружье.
Китаец искоса наблюдал за одноглазым.
Но Дикой не собирался лезть в драку. Стащив с лежанки полушубок и заплечный мешок, пошел к выходу.
— Куда? — спросил Хабара.
— В бане жить стану. Оболтали с головы до пят!
Гришка нахмурился.
— Угоришь от каменки. А без нее как же? Живи тут. Никто не гонить.
Дикой кивнул на Кириллову.
— Ее уговаривай. Я так обойдусь.
Катя посмотрела в спину Мефодию, сказала, не таясь:
— Без вершка — дурак. Богу не надо, и черт не возьметь… Иди…
ГЛАВА 17-я
ШАТУН
Утрами Хабара уходил в тайгу. Он продирался через сплетения стланика, спускался на лед ручьев и реки, не снимая винтовки с плеча.
Возвращаясь в зимовье, садился подле печи и молчал, сильно морща лоб, испепеляя одну цигарку за другой.
— Чё мрачный, как похороны? — как-то спросила Кириллова.
— Да так уж… — неохотно отозвался Гришка. — Тоска томить…
Случалось, артельщик внезапно раздражался, ругал и женщину, и тайгу, и холод, но быстро брал себя в руки. Пожимая плечами, усмехался:
— Не вышла у меня в жизни линия. А в чужое счастье не заедешь, видать.
Россохатскому казалось: он понимает Хабару. Сделав глупость, уйдя в Саян без крайней нужды, Григорий теперь, вероятно, не щадя, корит себя за промашку и злится на пестрых, случайных людей, которые ему совсем не по душе. А может, еще какие причины есть. Мало ли от чего вздыхается на веку…
Иной раз Гришка выходил за дверь и, качая головой, глядел, как из черной баньки змеится дым, толчками уходя в холодное высокое небо. Дикой упорствовал, не желая возвращаться в избу.
Однажды вечером, когда все поели, а Катя топила в ведре снег для мытья посуды, Хабара спросил:
— Чё у нас с мясом? Али начисто подмели?
— Считай, нету, — отозвалась Катя. — Однако конина не тронута.
Хабара помолчал, поочередно обвел мужчин взглядом.
— Берлогу с мохначом в тайге отыскал. Попытаем удачи?
Андрей ответил незамедлительно:
— Пойду. Кровь погоняем по жилам. А то она, как болотце, в плесени вся.
Дин беззвучно пошевелил губами, точно подсчитывал все «за» и «против», вздохнул, раскуривая трубочку.
— Ладына.
— Я — с вами, — перестав полоскать миски, кинула Катя.
— Не пойдешь, — нахмурился Гришка. — Несподручно бабе с медведем тягаться.
— Пойду.
Хабара внезапно побагровел, медленно подошел к женщине и, ухватив ее за ворот ватника, подтянул к своему лицу.
— Не лезь в чужой хомут, дура!
— Все одно — пойду, — хрипло сказала Катя, когда таежник отпустил ее. — Ты не указ, Хабара.
— Не спорь, Катя, — вмешался Андрей, пытаясь потушить ссору. — Зачем тебе?
— Бабу уговорить — все одно, чё медведя побороть, — остывая, заключил Гришка.
На следующее утро, едва рассвело, артельщик, никому ничего не сказав, исчез из зимовья. Вернулся в полдень, запаренный, но довольный.
— Там он, ломыга. Куда ему деться?
Скинул шапку, обтер тряпкой лыжи, усмехнулся.
— Али мы его изломаем, аль он нас, черная немочь, как липку обдереть.
Всю вторую половину дня готовились к охоте, всячески остерегаясь говорить о х о з я и н е — соблюдали таежный закон.
Перед сном Хабара, задумавшись на минуту, наказал Андрею:
— Сходи к Дикому, сотник. Пусть и он с нами идеть.
Россохатский пожал плечами, но спорить не стал. Наскоро оделся, сунул нож в чехол и вышел из дома.
Дверь в баньку была заперта. Андрей постучал, сначала тихо, потом сильнее. Молчание. Тогда он забарабанил кулаками в дверь.
— Ну?! — раздался заспанный голос Мефодия. — Кого черти носят?
— Отопри, — кинул Андрей. — Дело к тебе.
Дверь открылась вполовину, и на пороге вырос Дикой. Грязный, обросший, без повязки на выбитом глазу, он походил на зимнего бродячего медведя, до крайности оголодавшего, недоверчивого, злого.
— Чего? — спросил он, не сходя с места, и на Андрея пахнуло перегаром спирта. — Аль соскучил по мне?
— Зайдем под крышу, — нахмурился Андрей, плечом оттирая Дикого и проходя в клетушку. — Не съем, небось.
«И это есть человек? Ведь засвинел совсем…» — подумал Россохатский, переминаясь с ноги на ногу и чувствуя, как от слежавшегося запаха першит в горле.
Мефодий закрыл дверь, и на столике, грубо сколоченном из ошкуренных елочек, зажег фитиль в глиняной плошке.
Даже в немощном свете огонька было видно, что потолок увешан пышными хлопьями сажи, а пол — в кусках коры, щепках, пихтовом лапнике, и весь этот подножный мусор тоже покрыт черным.
В баньке была небольшая печь из плитняка и глины, но без трубы. Такой очаг не мог дать устойчивого жара, и одноглазый, вероятно, то обливался потом, то щелкал зубами от стужи.
На полке́ в беспорядке топорщился лапник, покрытый тряпьем; рядом лежал полушубок, под которым Дикой надеялся скоротать зиму.
Покосившись на нежданного гостя, Мефодий полез на поло́к, достал оттуда банчок со спиртом и, усевшись за свой немудрой стол, плеснул хмельного в корытце, выдолбленное из елового полешка.
— Выпей, земляк, — буркнул он, саркастически усмехаясь и подвигая корытце Россохатскому. — Только и посуды в доме, что горсть да пригоршни. Ну, плевать…
— Ночью — на берлогу, — сказал Андрей, отодвигая корытце. — Пойдешь? А то, гляди, от лени опузырился.
Дикой помолчал, снова усмехнулся и, притянув посудину со спиртом, опрокинул себе в рот. Отдышавшись, свернул цигарку, поджег ее от уголька в печи, спросил:
— Ты меня за дурака числишь, сотник?