Андрей Салов - Семь смертей Лешего
И капитан Шалмин со всей страстью отдался борьбе с личным врагом, со всем пылом, как раньше отдавался генералу Саитгалееву, сославшему его сюда, в почетную ссылку, опасаясь разоблачения их преступной связи.
И началась с тех пор для Халявина, другая жизнь. Карцер следовал за карцером. Одно наказание сменяло другое, пытаясь сломать, раздавить его, заставить ползать перед начальством на брюхе, преданно заглядывая в глаза и помахивая хвостом. Но они не знали сельского мужика Халявина. Свалившиеся на него неприятности, только закалили характер. И без того ранее не особо любивший власть, видя весь беспредел творимый по отношению к нему и попустительство, если не прямое участие в этом беспределе со стороны тюремной администрации, вконец на нее озлобился.
Всего, чего добился начальник тюрьмы и его подручные, что Халявин замкнулся в себе, стал немногословным и молчаливым. Он не принимал участия в длинных и шумных спорах, каждый вечер разгоравшихся в камере, и всякий раз становящихся достоянием начальственных ушей, дословно передаваемых им с описанием ролей и интонаций, со стороны камерных стукачей. Работали они на лагерную администрацию не за страх, а за совесть, надеясь преданной службой заслужить право на условно-досрочное освобождение, а также прочих поблажек, облегчающих не легкую лагерную жизнь.
Лешкин отец больше не напевал вполголоса в камере, не намурлыкивал себе под нос слов очередной, сочиняемой песни. Он больше молчал, погруженный в собственные мысли. Капитану Шалмину впору было праздновать победу, наблюдая за угрюмым и сосредоточенным лицом взятого им под особую опеку, зэка. Он определенно сломался, смирился со своей участью, и петь навсегда зарекся, проникшись духом того места, в котором оказался.
Но лишком недолгим было время торжества капитана Шалмина, он длилось ровно столько времени, сколько проводил после карцера в камере опальный заключенный, прежде чем получить разрешение на выход с остальными заключенными, на работы. В лесу, средь природы и звонкого пения птиц, с тяжелым топором в руках и привычной крестьянской работой, он не мог удержаться, напрочь забывая о том, кто он и где. И была только песнь, гордой и неудержимой птицей рвущаяся из груди, от самого сердца, навстречу облакам и солнцу. И снова он от души махал топором и от души же ублажал слух заключенных, до самого заката, до завершения очередного трудового дня.
А затем измученные и изнуренные непосильным физическим трудом зэки, возвращались в ставшие родными за годы, проведенные здесь, тюремные камеры, чтобы без сил повалиться на деревянные нары. Свалиться без чувств и забыться в коротком, без сновидений, черном и непроглядном сне, отдыхая каждой клеточкой измученного тела, после тяжкого дня на лесоповале. Так и лежат они молчаливыми, серыми и неподвижными куклами до тех пор, пока зычный голос надзирателя не нарушит покой, сзывая арестантскую братию, покамерно на ужин.
А после ужина, за Халявиным приходили конвоиры, чтобы препроводить его в иное место, ставшее ему уже более родным, чем стены камеры. Место, где он провел в совокупности гораздо больше времени, чем в компании с остальными сидельцами, места, которого они как огня боялись и старались по возможности избегать. Тюремный карцер, клетка 2 на 2 метра, бетонный куб, лишенный даже намека на оконце. Яма из бетона, из всей обстановки в которой была только прикрученная к стене шконка, опускающаяся лишь ночью и всего на несколько часов. Да еще в углу параша, с расположенным над ней умывальником. И тишина. Полная, всепоглощающая, когда кажется, что нет ничего на свете кроме этих бетонных стен со всех сторон, и давящего на голову своей массой, многотонного потолка.
Одиночество. Длительное, томительное, от которого можно сойти с ума, что было самым серьезным препятствием на пути обретения душевной гармонии человеку оказавшемуся здесь. Многие именно от одиночества и бесконечной тишины, когда нет вокруг иных звуков, кроме звука собственного дыхания и шарканья твоих шагов, гулким эхом звучащих в полной тишине, сходили с ума. Их начинали преследовать кошмары, видения чудовищ затаившихся по углам, следящих за ними налитыми кровью глазами, выжидая подходящий момент, чтобы наброситься на свою жертву, вонзить смертоносные клыки в агонизирующую добычу, с наслаждением разорвать человека на части остро отточенными когтями, с наслаждением наблюдая за мучениями жертвы.
Редко кому из заключенных удавалось просидеть здесь несколько раз, без необратимых процессов, произошедших в мозгу. В этих серых бетонных стенах, сломался не один стойкий отказник, не выдержав многодневного пребывания в карцере, где единственным развлечением было утреннее и вечернее появление охранника. Надзиратель приходил утром, чтобы принести заключенному тюремную баланду да ломоть хлеба в придачу, а заодно проверить, прикручена ли шконка к стене. Второй раз надзиратель заявлялся ночью, чтобы вручить арестанту вечернюю пайку, вонючую баланду, и кусок черствого хлеба, дать разрешение на отпуск прикрученной к стене шконки.
В течение дня лишь тишина, полная, пронизывающая, заползающая холодными щупальцами в потаенные уголки человеческого мозга. Извлекая оттуда на свет божий все, тщательно хранившиеся там длительное время, страхи и фобии, чтобы свести человека с ума.
Очень часто безмолвие, давящая масса угрюмых бетонных стен делали свое дело. Человек ломался, вопил, катался по полу, рвал волосы, бился головой о стены и пол, теряя рассудок, пытаясь изгнать поселившихся в мозгу, демонов. Но демоны были сильны и крепко держали попавшего им в лапы человека, и мучили, и терзали его, порой до самой смерти.
А наружу, из-за толстых, бетонных стен, не проникало ни звука. Никому и в голову не могло прийти, что в карцере сходит с ума очередная жертва. Да даже если бы и знали, вряд ли бы кто расстроился, наблюдая происходящее на глазах сумасшествие. Одним уголовником станет меньше, только и всего.
И в этом был определенный резон. Лучше иметь на содержании еще одного дебила, кормить, поить, одевать его, загружать работой по возможности, не платя ему за это ни гроша. Это гораздо лучше, чем заиметь несколько лет спустя, на свободе, очередного озлобившегося, отмотавшего срок, зэка. Толку от него советской власти никакого не будет. Уж очень сильно ее не любят, долгое время находившиеся на государственном попечении зэки, что были отправлены на перевоспитание в подобные исправительные учреждения. Но, похоже, процесс перевоспитания, решительно зашел в тупик, а если и продвигался, то только в противоположном направлении, со знаком минус. Все понимали бессмысленность и тщетность потуг, направить на путь истинный и заставить честно трудиться на благо советской Родины бывших воров, убийц и насильников. Понимали это даже такие непроходимые тупицы, как начальник исправительного заведения, в котором мотал срок Лешкин отец, капитан Шалмин Максим Олегович, больше привыкший думать и работать не головой, а другим местом, к которому охотно прилипали похотливые ручонки генерала Саитгалеева.