Геннадий Гусаченко - Жизнь-река
На субботу и воскресенье я уходил домой в Боровлянку. Учились мы во вторую смену. Выходить в путь приходилось уже затемно. Пока шёл по вассинской улице, шагал бодро и весело, но чем ближе становилась околица, тем скорее приподнятое настроение сменялось подавленностью, унынием. Темнота ночи, одиночество на пустынной дороге с намётами снега, чернеющие кресты деревенского кладбища, мимо которого неминуемо надо было идти, вызывали во мне жуткий страх. Не видя перед собой ничего, кроме тёмных перелесков, заснеженных полей, я ощущал дорожную твердь лишь ногами, часто сбивался с неё, зарываясь в глубокие придорожные сугробы. Но вдали тускло мерцали огни промежуточных деревень Кудрявцево, Каднихи, Канабишки. Я шёл на них как на маяки.
Однажды, в метель, в кромешной ночной мгле, я принял за дорогу глубокий след тракторных саней. Долго шёл по нему и вдруг уткнулся в огромную скирду сена. Неподалеку высились другие стога. За одним из них и приезжали сюда рабочие колхозной фермы. Не в силах стоять на ногах от усталости, я свалился под стог в пушистый снег. Здесь было затишно, и меня сразу склонило в сон. Не знаю, как я тогда не замёрз. Я очнулся, вскочил и двинулся в обратный путь.
Незадолго перед этим на дороге из Вассино в Боровлянку замёрзли две женщины, присевшие отдохнуть. Заснули от усталости и отошли в мир иной спокойно и тихо, без мучений и угрызений совести, без страха и сожаления. Кое–кому такой финиш может показаться заманчиво–желанным, но не мальчишке в пятнадцать лет.
«Только не садиться, а то засну как те двое», — убеждал я себя, борясь с усталостью и сонливостью. И если прибавить к моему двадцатикилометровому пути лишний десяток километров, напрасно проделанный к стогам и обратно, добрый походец у меня получился. Не всякому солдату под силу.
Приплёлся я домой под утро. У ворот стояла Волга, запряжённая в кошёвку. Всхрапывала заиндевелой мордой. Голодная, закуржанная лошадь узнала меня, негромко заржала. В санях, закутанный в собачью рыжую доху, спал мертвецки пьяный отец. Временами он бормотал что–то не членораздельное, стучал здоровенным кулачищем по ободьям саней. Я открыл ворота, и Волга нетерпеливо рванулась во двор. Я распряг её, дал сена, насыпал в кормушку овса, напоил и только потом постучал в дверь.
На крыльцо выскочила полураздетая мать. Заохала, запричитала, заругалась нехорошими словами.
— Ах, чтоб тебе, алкашинная морда, выпасть в сугроб да околеть! И откуда взялся на мою голову, рожа твоя бессовестная?! Ведь поехал парнишку встречать, а сам нажрался самогонки где–нибудь в Канабишке! Наплевать ему на мальчишку, который тащится один–одинёшенек по заметённой дороге в такой буран!
Так приговаривала мать, волоча отца в дом и укладывая в кровать. Я одетый заснул на лавке. Мать растолкала меня.
— Иди в баню, там ещё духу много, — говорила она мне, подавая чистое полотенце и сменное бельё.
Я вошёл в баню, зажёг керосинку. Жара, конечно, не было, но тепла хватало. Подложив веник под голову, не раздеваясь, я улёгся на полок спать и моментально заснул.
Так было часто после моего ночного возвращения из школы. Мать приходила, поднимала меня, уводила в дом, и я падал в постель. На том и вся баня.
Каждую пятницу я отмеривал двадцать километров из Вассино в Боровлянку. Каждый понедельник, согнувшись под сумкой, проходил это расстояние в обратном направлении. Нелёгкой была эта дорога за знаниями.
Морозной январской ночью, когда до Боровлянки оставалось рукой подать, я заметил позади себя странные тени. В бледном свете луны тени то двигались, колыхаясь, вслед за мной. То замирали. Шёл я — перемещались они. Останавливался — останавливались тени. Залаяли собаки во дворах крайних изб. Тени быстро сместились в сторону, тёмными пятнами поплыли по снежной целине. И вдруг жуткое, отчего волосы стали мокрыми, а ноги ватными и непослушными:
— Во–у–у… Ву–у–у…
«Волки!» Эта мысль обожгла, обдала как кипятком. Бежать?! Нет, нельзя. Идти, как шёл. Побежишь — кинутся вслед. Догонят, разорвут вмиг. Но вот и спасительная улица. Ещё пара километров с одного края деревни на другой и я стучусь в дверь нашего дома.
— Волки? Эка невидаль? Ружьё возьми с собой, — нисколько не удивившись, сказал отец. — Пальнёшь — разбегутся.
Несколько раз сходил я в Вассино с ружьём — одноствольной курковкой, выданной отцу в служебное пользование. Волков больше не видел, стрелять не пришлось. Ружьё в дороге мешало, набивало плечо, казалось неимоверно тяжёлым. Отказался я от него. И к лучшему. От ружья до беды — одно мгновенье. Нажал на спуск — и вот уже кровь пролилась. Помню, шёл околицей Вассино. Нёс за спиной, как я думал, не заряженное ружьё. Увидел корову. Стоит бурёнка, трётся рогами об изгородь. Дурь на меня нашла: снял ружьё, взвёл курок — не заряжено ведь! Прицелился корове в башку шагов с десяти. Представил: лось стоит передо мной! И словно невидимая рука ствол отвела. В пень прицелился. Нажал на спусковой крючок: бах! От пня гнилушки полетели. Корова, задрав хвост, с мычанием ломанулась через ветхий забор в огород. А я ошалело смотрел на ружьё. Как?! Ведь помню — разряжал! Не разрядил, стало быть…
А в настоящего лося не смог выстрелить. Духу не хватило. По осени это было. Солнце к закату клонилось. Я тихо и не торопясь шёл лесной дорожкой, внимательно оглядывая сбросивший листву поредевший лес. Высматривал косуль, пристально вглядываясь в багряно–жёлтые кусты. Ружьё, заряженное «жаканом», в любой момент готово к стрельбе. Я спустился в лощинку, поднялся на взгорок, в мелкий и густой осинник, и выйдя из него, прямо перед собой шагах в двадцати увидел лося. Огромный, больше рослого жеребца, он живым изваянием застыл на поляне. От неожиданности я присел на колено, выставив ружьё перед собой. Заходящее солнце высветило лоснящийся, тёмно–коричневый левый бок исполина, его белесые ноги, тяжёлые рога, запрокинутые до спины. Бородатая, шевелящая ноздрями морда внюхивается в слабый ветерок, поводит ушами, вслушиваясь в тишину вечернего леса. Какая стать! Какая грация! Сколько могучей силы в тугих буграх мышц! Какая дивная красота предстала моим глазам! Мушка ружья на самом убойном месте — за левой лопаткой. Курок взведён. Палец дрожит на спусковом крючке. Стрельба почти в упор. Промаха не будет. И осечки тоже. Надёжный пулевой патрон в стволе. Мгновение — и лесной великан, вздрогнув, неуклюже завалится на поляне, зеленеющей отавой после покоса. Но я не жму на спуск. Я медлю. Любуюсь несказанным великолепием. Минута колебаний прошла. Кажется, и лосю надоело стоять под прицелом. Он шумно вздохнул и лениво побежал вниз, к речке, выбрасывая длинные ноги совсем как лошадь деревенского пастуха. И подмышками у него всё время ыкало: ык, ык, ык… Лось добежал до густых зарослей вдоль речушки и скоро там во многих местах затрещало, захлюпало: за вожаком пошло стадо. Пол века минуло с тех пор, а увиденная картина, написанная лучшим творцом — Природой, всё ещё стоит в моих глазах. И я благодарю себя за то, что не испортил её выстрелом. Не превратил чудо–красавца в окровавленную, безжизненную тушу с застекленевшими глазами и вываленным из пасти языком, в гору мяса, отвратительно пахнущую внутренностями.