Александр Кулешов - Голубые молнии
Справа от нас протянулось болото, от него тянет чем-то горьким и затхлым, чем-то гнилым. Зато с той стороны насыпи от невидимых сосен долетает свежий дух хвои. Дует ветер, и шум леса набегает волнами. Голоса Щукина и Дойникова давно остались позади: мы ушли вперед на добрый километр.
Откуда-то издалека, из Кингбаума наверное, доносится паровозный свисток.
Смотрю на часы. Без пяти десять. Двадцать один пятьдесят пять, выражаясь нормальным языком.
Жаль. Я б хотел, чтоб нам еще не два-три километра, а двадцать оставалось. Идти вот так, обнявшись с моей Татьяной, под этим ночным небом. Вдыхать крепкий хвойный аромат. И чтоб смотрели на нас, подмигивая, веселые звезды, и чтоб дорога тянулась, блестящая и прямая, перед нами, как эти рельсы. Чтоб вся жизнь была такой же ясной, прямой и светлой.
Вот сейчас ненадолго прорвалась луна, и небо посветлело. Я торопливо целую Таню, прижимаю к себе, мы застываем неподвижно, закрыв глаза.
От близости Тани, от соснового густого воздуха у меня кружится голова.
И от счастья! От счастья, черт возьми! Вот от чего кружится голова. Странно, почему человек слабеет в самые страшные минуты своей жизни и в самые счастливые? Или в самые страшные не слабеет? Я имею в виду настоящего человека...
Открываю глаза. Но продолжаю стоять неподвижно, крепко обхватив Таню. Мне это кажется? Я напрягаю зрение. Мне это кажется или там впереди, на фоне посветлевшего неба, кто-то. наклонившись над рельсами, быстро и ритмично двигает руками? Что он делает? Боже мой, да он отвинчивает гайки! Я это прекрасно вижу теперь, Я научился видеть в ночи, как днем. Спина сразу становится мокрой. С болота долетает и душит плотный запах гнили — ветер спять повернул. Со стороны Кингбаума вновь слышен паровозный свисток, он стал ближе.
Неожиданно приходит спокойствие. Я чувствую себя опять на учениях. Там, на дороге, диверсант «южных» моя задача обезвредить его. Где-то рядом покуривает посредник с белой повязкой на рукаве. Он будет выставлять мне оценку. Она должна быть отличной...
Я еще крепче обнимаю Таню. Наклоняюсь к ее уху и шепчу еле слышно:
— Таня, на насыпи кто-то, по-моему, разбирает рельсы. Не шевелись. Что бы ни было, не шевелись...
Я целую ее в теплое ухо. И выпускаю из рук.
Неслышно, широкими шагами, согнувшись, подкрадываюсь вдоль насыпи к человеку, там, на пути. Со стороны болота слышен негромкий свист, человек на рельсах отвечает. Значит, кто-то есть еще, кто-то прикрывает... Может, не один. И вдруг новый свисток, громкий, протяжный, — свисток приближающегося поезда.
Мысль работает так ясно, так спокойно и так невероятно быстро...
Взять на прием? У меня должна быть свободной хоть одна рука: надо предупредить поезд. Уничтожить? Легко скачать. Права выносить приговор и тут же его исполнять мне не дано. А вдруг ошибка! Пусть хоть на одну тысячную, по ошибка. И потом надо задержать, узнать, допросить. Остается — оглушить. Ох как трудно прыгать вверх из-под насыпи на рельсы!
Прыгаю.
Зажимаю ему предплечьем сонную артерию. Он вскрикивает. Наношу удар. Обмякает. Резким движением сбрасываю его с насыпи.
С невероятной быстротой, словно из-под земли, передо мной вырастает второй. Он на пути между мной и поездом. Будет стрелять? Нет, не хочет привлекать внимания. Значит, схватка, ну что ж, хоть он, судя по фигуре, здоровяк, но справлюсь. Не приближается. В чем дело? Ах, вот в чем... Мгновенно бросаюсь в сторону. Не успел. Нож просвистел почти неслышно, прошипел в воздухе. Какая боль в плече! Как огонь. Будто руку оторвали, отожгли раскаленным железом! Здорово метает, а все же попал только в руку.
И вот он уже передо мной, в руке второй нож. Какие у него глаза! В них злоба и страх. Не обманешь, я читаю в них страх. Он огромен, с ножом. А у меня одна рука...
Словно из дальнего далека слышу отчаянный крик Тани, шум приближающегося поезда.
Нет, с пути я не сойду! Ни за что не сойду! Нет такой силы, которая сдвинула бы меня с места. Машинист должен увидеть нас в свете фар. Тогда он успеет затормозить... Но для этого надо, чтоб мы оставались на путях. И я не сойду!
Человек наваливается на меня, бьет ножом — огонь полосует мне живот, грудь, опять живот! Но единственной рукой я все-таки зажимаю его вооруженную руку. Свободной он неистово бьет меня.
А поезд все ближе. Вот все загорается вокруг, все полыхает: деревья, рельсы, враг — этот черный гигантский силуэт. Могучая паровозная фара ослепляет меня...
Все. как в тумане... с трудом различаю крики, топот подбегающих ребят, отчаянный паровозный свисток, шипенье тормозящего поезда.
В груди полыхает огонь, он разливается по всему телу. Захватывает руки, ноги, живот, виски. Всюду протянулись от груди раскаленные нити... Какие-то тупые удары по голове — он все еще рассчитывает, что я отпущу его. Нет! Не отпущу! Буду держать... И ни за что не сойду с пути!
Огонь во мне все сильнее, но я уже не ощущаю боли, пламя полыхает, но не жжет...
А небо такое черное, совсем черное...
И вдруг взрывается, все, целиком, я не слышу взрыва, но небо взрывается... Оно становится ослепительно белым, сверкающим, чистым-чистым...
Так закончились для Анатолия Ручьева учения.
И началась война.
И кончилась.
Она длилась для него лишь несколько минут.
Но в эти короткие минуты он готов был отдать все, что имел, все, что дала ему за последний год Родина, армия, И он отблагодарил их чем мог. Он не успел еще ничего накопить: ни заслуг, ни славы. У него была только его жизнь. А между долгом солдата и жизнью для него не существовало выбора.
Поезд, шипя и скрипя, остановился в нескольких метрах, освещая полотно могучей фарой. От него, размахивая руками и крича, бежали люди.
Внизу у насыпи, бормоча ругательства, Щукин связывал ремнями сброшенного туда Ручьевым первого диверсанта. А на рельсах еще шла борьба. Второй диверсант старался избавиться от руки Ручьева, зажавшей его в беспощадных тисках.
Хрипло всхлипывая, как-то странно завывая, он отчаянно вырывался перехватив нож, исступленно рубил им эту железную руку, но она все так же крепко и неумолимо держала его.
Черные силуэты сцепившихся в отчаянной борьбе казались в свете паровозной фары какими-то кошмарными персонажами театра теней...
Подбежавший Дойников изо всей силы ударил диверсанту ногой в лицо, еще раз, еще. Тот пытался увернуться, закрыть голову. Но Дойников с остервенением, словно автомат, продолжал наносить удары. Его добрые большие глаза уже не были голубыми, они сузились в щелки, стали серыми с синевой, как вороненая сталь оружия.
Оттолкнув Дойникова, Таня наклонилась над Ручьевым. Торопливо расстегнула, отрывая пуговицы, китель.