Александр Кикнадзе - Кто там стучится в дверь?
— Не кажется ли вам, — вполголоса обратился Песковский к обер-лейтенанту, — что генерал потерял много крови и что допрос лучше перенести?
— Обыкновенная симуляция. Но я думаю, ему дадут один день на раздумья.
Ночью Марков, спрятав руку под одеяло, сорвал перевязку. Истек кровью.
На следующий день Песковский явился на работу выбритым до синевы. От него пахло французскими духами.
На столе лежала армейская газета. Во всю ширь первой страницы растеклись огромными буквами слова:
«Теперь — Москва!».
*У Круглого озера проходили окопы, едва ли не самые близкие к Москве.
Осенью сорок первого здесь, под Лобней, с лопатами в руках стояли женщины. Задыхаясь, выбрасывали землю из траншей — быстрей, быстрей, еще быстрей: враг все ближе и ближе. Он рядом, за тем вон леском.
Мерз в окопе солдат, поднимался в атаку, кричал на всю Русь, на всю Вселенную «ур-р-р-а-а-а!..» и стрелял, а если падал, не добежав до чужих, близких и таких далеких траншей, — одно последнее было утешение, одна последняя земная отрада: на миру, среди своих, и смерть красна!
Евграф Песковский был где-то здесь, недалеко от Лобни. Сидел в теплой офицерской землянке, ел сосиски с капустой и слушал немецкое радио. Он не шел с трехлинейкой в атаку и не подставлял грудь под пулемет. И не выбивался из окружения. Не имел на это права. Мог полагаться только на себя, на свою выдержку, сообразительность, стойкость.
И если бы нашла его русская пуля — только пуля-дура могла это сделать, — лежать бы ему в русской земле во вражьей могиле. Тяжелее не уготовано доли.
Он находился совсем рядом с Москвой, о которой мечтал с детства.
— Часто приходилось бывать в Москве, Франц? — спросил Лукк.
— Только один раз... когда получал заграничный паспорт.
— Так что обзавестись знакомыми не сумел? Жаль, хорошо бы найти человека, который живет недалеко от Кремля и был бы готов поселить нас. Я всю жизнь боялся дальних расстояний. Кто знает, где разместят на первых порах. Многое от знакомств будет зависеть. Интересно, уничтожат ли большевики перед отступлением метро? Как ты думаешь, сколько дней до Москвы?
Лукк уже давно живет мечтами о Москве, о теплой квартире, о городских удобствах, о тихой, спокойной жизни. Мечтой о близком мире. Он верит, как верит вся армия: еще немного, еще одно последнее усилие — и Москва падет, а с ней падет и способность русских к сопротивлению. Не будут стрелять орудия и выть сирены. Отсюда от деревеньки Рыбаки до Кремля по прямой сорок километров. Один танковый бросок. Сорок километров. Сколько это часов? Сегодня 26 ноября. Линия фронта только что замерла. Армии надо подтянуть тылы. Подвезти боеприпасы и горючее. Доукомплектовать ударные части. Сколько для этого понадобится времени? Если бы можно было подняться на аэростате над Лобней... в ясную погоду увидишь колокольню Ивана Великого. Аэростат воздушного заграждения, один из тех, которыми большевики пытались прикрыть свою столицу от германских бомбардировщиков, большим бесформенным кошмарным покрывалом повис на деревьях недалеко от Круглого озера. Залатать бы его, поднять в воздух и посмотреть, что творится в красной столице.
Дивизия, при штабе которой находились Лукк и Танненбаум, двигалась к Москве. Она вступила в Лобню на рассвете 24 ноября, имея целью выйти на Дмитровское шоссе и перерезать путь двум отступающим русским бригадам.
В броске на Лобню участвовали те самые соединения, которые были собраны на острие клина и которые перечислял в предпоследней сводке Песковский. Теперь до Берлина даже самые срочные письма идут пять дней. Очередную корреспонденцию «Один листок из большевистского календаря» он отправил в «Вечернюю газету» седьмого ноября. Четырнадцатого она опубликована. Значит, получили не позже тринадцатого. Что толку? Его данные ничего не дают. Он просто по инерции делает свое дело, которое никому не нужно. Он сообщал о намечающемся выходе к Круглому озеру (и от него — к шоссе) двух моторизованных полков и танковой бригады. Он рисковал, добывая эти сведения. Они оказались никому не нужными. Танковая бригада смела два батальона, прикрывавших шоссе. Почему там оказалось только два батальона? Почему им не была придана противотанковая техника? Его данные никому ничего не дают. Все уходит в никуда. Трудно дышать. Потому, что он отвык от морозного воздуха? Или потому, что воздух уплотнен взрывами? Или потому, что впитал все беды и боли этого мира?
Подмосковный чистый морозный бодрящий воздух...
«Разведчик обязан делать свое дело, независимо от того, как интерпретируются его сведения».
Делать свое дело, когда тебя тянут за собой помимо воли твоей в Москву. Сколько бы ты отдал, чтобы увидеть Москву! И сколько, чтобы не увидеть ее сейчас!.. Ты бессилен. Ты ничего не сделал — не убил ни одного фашиста, не пустил под откос ни одного эшелона. Ты ни разу не выстрелил по врагу... как тот вот немолодой конопатый солдат, застывший со своей трехлинейкой на опушке леса. Он стрелял. Может быть, попадал. Может быть, нет. Но он стрелял и шел вперед в атаку, и ему было не страшно умирать. Он исполнял свой воинский долг. Как и когда будет дано умереть тебе? Быть может, эта проблема не покажется такой уж сложной, если они войдут в Москву? У них будет хорошее настроение... В штабе дивизии дадут банкет. Достаточно двух гранат. Или одной мины... Чтобы первый раз «увидеть результат своей работы».
— Ты знаешь, Франц, когда-то давно, изучая русскую старину, я мечтал хотя бы на час попасть в Кремль, посмотреть лики православных святых. Мне кажется, сейчас у них должно быть особое выражение на лицах. Давай условимся: начнем с Кремля.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
СВЕТЛО-СИНИЕ ПАРАДНЫЕ МУНДИРЫ
«Фашист бежит от Москвы. Сверкают его пятки. На весь мир сверкание! Первый раз бежит фашист! Нашлась сила, в которую мы верили каждой своей кровинкой: она есть, она собирается, она покажет себя — первый раз бежит фашист! Калинин, Волоколамск, Наро-Фоминск, Калуга, Елец — мне хочется нараспев произносить и произносить эти слова.
Говорят, разделенное горе — полгоря, разделенное счастье — два счастья. Только с кем поделиться мне радостью? С кем поднять бокал вина? Кому сказать о том странном безудержном веселье, которое охватывает меня временами и которое я скручиваю, сковываю и таю. Оно как реакция на события последних месяцев, когда меня гнали, гнали к Москве и когда я обязан был вместе со всеми изображать подъем духа и жить близкой победой. Наверное, радость еще труднее таить в себе, чем горе. Во много раз.