О. Генри - Вождь краснокожих
– Как же быть с лошадью, Боб? Задерживаться нам здесь ну никак нельзя. Еще до рассвета начнется погоня.
– Ну, твой Боливар пока выдержит и двоих, – бодро ответил Боб. – А там подцепим первую же, какая подвернется… Нет, ты погляди, – как тебе такой улов, а? Тут тридцать тысяч, если верить тому, что на упаковке написано, – по пятнадцать штук на брата.
– Я рассчитывал на большее, – возразил Акула Додсон, поддев пачку двадцатидолларовых купюр носком сапога. Взгляд его внезапно сделался рассеянным и остановился на мокрых от пота и ввалившихся боках наполовину загнанного коня.
– Старик Боливар на пределе, – неторопливо проговорил он. – Какая жалость, что твой гнедой сломал ногу.
– Еще как жаль, – простодушно подхватил Боб, – да что ж теперь поделаешь. Боливар у тебя молодцом, двужильная скотинка. Довезет куда следует, а там сменим лошадей… А ведь смех да и только: ты с Востока, чужак в наших краях, а мы тут, на Западе, у себя дома, и все равно в подметки тебе не годимся. Ты из какого штата?
– Из штата Нью-Йорк, – ответил Акула Додсон, снова садясь на валун и жуя соломинку. – Я родился на ферме в округе Олстер, а уже лет в семнадцать сбежал из дома. Да и на Запад я попал по чистой случайности. Шел по дороге, в руках узелок, в нем все мое имущество. Думал, попаду в Нью-Йорк и начну деньги грести лопатой. Мне почему-то всегда казалось, что я для этого дела и родился. Дошел до перекрестка и не знаю, куда повернуть. С полчаса раздумывал, потом все-таки повернул налево. А к вечеру я нагнал обоз циркачей-ковбоев и с ними потащился на Запад. Я вот иной раз думаю: а что было бы, если б я выбрал другую дорогу?
– Да то же самое, – философски заметил Боб Тидбол. – Дело ведь не в дороге, которую мы выбираем; просто что-то внутри нас заставляет выбирать ту или другую дорогу.
Акула Додсон поднялся и прислонился к стволу дерева у подножия склона.
– Жалко все-таки, что твой гнедой сломал ногу, Боб, – повторил он с горечью. – Жуть как жалко.
– А мне-то! – закивал Боб. – Славный был конек. Ну, да Боливар не подведет. Пожалуй, пора бы уже и двигаться, Акула. Сейчас я все это запакую – и в путь; своя ноша, сам знаешь, не тянет.
Боб Тидбол уложил добычу в мешок и туго перевязал его веревкой. А когда поднял глаза – в лицо ему смотрело дуло кольта сорок пятого калибра. Рука Акулы Додсона была твердой, ствол даже не дрогнул, когда Боб, ухмыляясь, проговорил:
– Брось ты эти шуточки, Акула! Пора двигаться.
– Сиди, где сидишь! – приказал Акула Додсон. – И по возможности не двигайся, Боб, если твоя шкура тебе дорога. Говорить это мне не доставляет никакой радости, но мой Боливар совсем выдохся, и двоих ему не поднять.
– Мы с тобой были вместе больше трех лет, Акула, – не теряя присутствия духа, сказал Боб. – Не раз оба рисковали жизнью. И я никогда не кривил с тобой душой, думал, ты человек. Слыхал я, правда, краем уха, будто ты прикончил двоих ни с того ни с сего, да не стал верить болтовне. Если ты шутишь, Акула, убери кольт и давай поскорее уносить ноги. А если хочешь стрелять – стреляй, черная душа!
Лицо Акулы Додсона выразило глубокую скорбь.
– Ты просто не поверишь, Боб, – сокрушенно вздохнул он, – до чего мне жаль, что твой гнедой был так неосторожен…
Лицо его в секунду изменилось – теперь оно выражало только ледяную жестокость и неукротимую алчность. Должно быть, подлинная душа этого человека проявилась на минуту, как иной раз можно увидеть лицо злодея в окне солидного и почтенного дома.
Бобу так и не было суждено двинуться с этого места. Раздался выстрел, каменистые склоны ущелья подхватили его эхо, но вскоре и оно затихло в безлюдной дали.
Боливар, невольный сообщник негодяя, был превосходным конем и легко унес своего хозяина, последнего из шайки, ограбившей «Вечерний экспресс», от погони. И не удивительно – ведь ему не пришлось нести двойной груз.
А когда Акула Додсон уже скакал по лесу, кроны деревьев перед ним внезапно застлал густой зеленоватый туман. Револьвер в правой руке превратился в полированный подлокотник кресла, обивка седла стала мягче; взглянув вниз, он заметил, что его ноги упираются не в стремена, а в солидного вида письменный стол.
То есть я хочу сказать, что мистер Додсон, глава маклерской конторы «Додсон и Деккер» (ее адрес на Уолл-стрит вы можете узнать сами), открыл глаза. Рядом с его креслом стоял доверенный клерк Пибоди, не решаясь потревожить хозяина. Под окном глухо грохотали колеса кэбов, усыпляюще гудел электрический вентилятор.
– Гм! Пибоди, – помаргивая, проговорил Додсон. – Я, кажется, задремал и видел довольно забавный сон. Так в чем дело, Пибоди?
– Мистер Уильямс из «Трэйси и Уильямс» дожидается вас, сэр. Он пришел рассчитаться с нами за акции Икс, Игрек и Зет. Он крупно влип с ними, сэр, если припоминаете.
– Припоминаю. А как они стоят сегодня на бирже?
– Доллар восемьдесят пять, сэр.
– Ну и рассчитайтесь с ним по этой цене.
– Прошу прощения, сэр, – начал Пибоди, явно волнуясь, – я беседовал с мистером Уильямсом. Он ваш старый друг, мистер Додсон, а ведь вы скупили все акции Икс, Игрек и Зет. Мне кажется, вы могли бы, то есть я хочу сказать… Может быть, вы позабыли, что он продал их вам по девяносто восемь. Если ему придется рассчитываться по сегодняшней цене, он лишится всех сбережений и будет вынужден продать свой дом.
Лицо Додсона моментально изменилось – теперь оно выражало только ледяную жестокость и неукротимую алчность. Душа этого человека вновь выглянула на свет.
– Пусть платит по доллару восемьдесят пять, – сухо проговорил Додсон. – Боливар не снесет двоих.
Последний лист
В квартале Гринич-виллидж, расположенном к западу от Вашингтон-сквер, улицы перепутаны, как нигде. Они образуют короткие отрезки и тупики, расположенные под странными углами относительно друг друга. Здесь их именуют проездами. Одна из местных улиц дважды пересекает сама себя, и некоему начинающему художнику удалось открыть весьма полезное свойство этой спятившей улицы. Он уверяет, что если сборщик платежей по счетам из лавки, где торгуют красками, бумагой и холстом, отправится выбивать деньги из клиентов, то он может дважды повстречать самого себя, возвращающегося в лавку, так и не получив ни цента!
Гринич-виллидж открыли люди искусства, кочующие по городу в поисках мансард, черепицы двухсотлетней давности, голландских окон и дешевой квартирной платы. Поначалу они перевезли туда с Шестой авеню дюжину оловянных кружек и маленькую колонию. А впоследствии чуть ли не половина квартала оказалось занятой маленькими студиями, галереями и лавчонками, торгующими живописью никому не известных гениев.