Геннадий Гусаченко - Покаяние
Японские милитаристы оккупировали Южный Сахалин в 1905‑м году. Но в августе 1945‑го советские войска и морские части Тихоокеанского флота в ходе десантных операций под жесточайшим огнём противника штурмом овладели бетонными казематами, вышибли оттуда самураев–оккупантов.
В наши дни Сахалин — высокоразвитый промышленный регион России по добыче нефти, каменного угля, рыбы, краба, морепродуктов, заготовке и переработке древесины. На эти богатства и позарились любители рисовой водки сакэ и чайных церемоний. Дали им хорошо по сопатке, до сих пор не рыпаются, помнят пинок русского сапога на своей заднице.
В ту дождливую грозовую ночь, подыхая от качки на корме «Робкого», я был далёк от подобных рассуждений. Ни о чём, кроме как о клочке неколеблемой суши, не помышлял. Боцман Александр Ануфриев, спускаясь со шлюпочной палубы, где проверял увязку тентов, мимоходом бросил:
— Видишь маяк? Сахалин шлёт нам последний привет… Чего торчишь на корме? Ступай в каюту, промокнешь.
На шее боцмана болтается на ремешке карманный радиоприёмник. Потрескивая помехами, то тише, то громче — в такт качке и в унисон погоде — транзистор дребезжит песней:
Всё как и прежде стучит машина,
Бушует шторм, ревёт пурга,
А где–то встречи, и тёплый вечер,
И вы, родные берега…
На мне уже давно сухой нитки нет. Но здесь, на свежем ветру чуточку легче. И как хочется туда, где сидит в тепле за чашкой кофе смотритель маяка, слушает потрескивающий радиопомехами транзистор, и пол под ним не ходит ходуном.
Всё менее различимыми в темноте ночи становятся далёкие вспышки. Всё яростнее швыряет «Робкого» кипящее пенистыми волнами ревущее море.
И понесла же меня нелёгкая навстречу бурям и штормам, ураганам и тайфунам! Сидел бы в подвале научного центра за переводами японских заумных статей!
Так нет же! Романтики захотелось!
Вот уже и вспышек маяка не видно. Прощай, Сахалин!
От дурноты морской болезни, выворачивающей нутро наизнанку, на ум приходят слова популярной песни:
Ну, что вам рассказать про Сахалин?
На острове нормальная погода!
Прибой мою тельняшку просолил,
И я живу у самого восхода.
А почта с пересадками летит с материка До самой дальней гавани Союза,
А я бросаю камешки с крутого бережка
Далёкого пролива Лаперуза…
Вот бы мне сейчас туда, на крутой бережок, и камешки бросать! К смотрителю маяка ненароком забрести…
Но уже далеко позади мыс Анива, не видно никогда не гаснувших огней его маяка. За кормой пролив Лаперуза. И во властно–бушующем океане мотается на вздыбленных волнах маленький китобоец.
Буря рвала неистово вздыбленное море, и казалось, потонула в нём вся земля, и вся планета потрясена этим бушующим штормом.
Отвыкший от качки я исхожу рвотой на безостановочно летающей корме. Уцепившись за леер, то низвергаюсь в провал между водяными холмами, то взлетаю на них, словно на качелях с тридцатиметровым размахом. Стороной в нескольких милях, теряясь в волнах, встречным курсом движется японское судно. Топовый огонь на его мачте то появляется, то исчезает за водяными холмами. Блевать уже нечем. Лёжа грудью на леере, судорожно сотрясаюсь в приступах непроходящей тошноты. Дышу тяжело, со стонами, и слёзы катятся из глаз: не из жалости к самому себе, а от мучений качки.
Моторист Боря Далишнев сменился с вахты в «преисподней» — загазованном и жарком машинном отделении. Подставляя потную грудь холодному ветру, хлопал по ней ладонью, блаженствовал:
— О-ох… Хорошо–то как… О-ох… Что, плохо, Генаха?
— Сил нет, Боря… Помираю…
Широко расставив ноги, Борис вытирал ветошью замасленные руки, ободряюще, с весёлыми нотками в голосе, крикнул:
— Привыкнешь… Море — суровая школа. Терпи, моряк. Бог терпел и нам велел… Знаешь поговорку?
Я кивнул, согнувшись в позыве рвоты. Ища сочувствие, поспешил ответить:
— Нет, Боря, не привыкну… Шторм не утихнет… Никакой надежды…
— Надежда всегда есть. А ты к Богу обратись с молитвой. Знаешь, как русские мореходы в старину говорили: «Кто в море не хаживал, тот Бога не маливал». Ещё Давид говорил: «Надейся на Господа, мужайся, и да укрепляется сердце твоё, надейся на Господа…». Молись, испроси у Господа сил стерпеть муки качки.
— Не верующий я, Боря… И молитв не знаю. Как же мне молиться?
— Верь — не верь, а только Бог в тебе. Он в каждом из нас. Обратись к Нему.
— Тебе легко говорить, ты не укачиваешься… На что мне надеяться?
— И пророк Иова, настрадавшись, говорил в отчаянии: «Погибни день, в который я родился, и ночь, в которую сказано: «зачался человек!.. Что за сила у меня, чтобы надеяться мне? И какой конец, чтобы длить мне жизнь мою?». Господь услышал молитву его и кит изрыгнул Иову на берег моря… Обратись к Господу… Но искренне, с верой в Него.
Пока он изрекал эти премудрости, меня окатило волной. Я глядел на него с бессознательным удивлением.
— Сказки рассказываешь, Боря… Не до них мне сейчас…
— Воздень руки к небу и скажи: «Господи, помилуй. Помоги мне». Потом оторвись от леера и ступай в каюту. К утру аклимаешься.
— Что–то не верится мне в чудесное исцеление от морской болезни…
— Ну, как знаешь… Ладно, всё будет абдемаг!
Моторист швырнул тряпку за борт, и наклонясь навстречу резкому порыву ветра, шагнул к переборке. Тяжёлая дверь захлопнулась за ним, и я остался наедине с отвратительным ощущением тошноты, сотрясающим меня рвотным иканьем. Спускаться вслед за мотористом в душную каюту я не хотел: здесь, на свежем воздухе страдания казались легче. И без веры, но с отчаяния прокричал я в непроницаемую темень неистовой стихии:
— Господи! Помилуй меня несчастного… Нет сил терпеть… Помоги выдержать адовы муки качки! Надели волей выстоять в этом испытании!
Продрогший и промёрзший насквозь, с мутными и жалкими глазами я мешком свалился по трапу в каюту, ёжась от холода, забрался на койку, где с особым удовольствием ощутил уют и тепло. В лежачем положении полегчало, но совесть мучила: «Чугунов один, без электрика стоит вахту в гребном отделении». Но нет силы, способной сейчас оторвать меня от койки. А ведь знал, что буду блевать, неистово пытаясь изрыгнуть внутренности, исходить прозрачно–зеленоватым желудочным соком, но всё–таки пошёл в море! Ещё и переживал, возьмут или нет в плавание. Безумец!
Обо всём этом думал я, цепляясь за цепочку, на которой висит койка, и в стенаниях проклиная свой никчемный вестибулярный аппарат. Ведь другим–то хоть бы хны! Счастливчики!