Василий Немирович-Данченко - Страшные люди
Я чуть на захлебнулся от счастья.
— И ещё это.
Тонкая стальная пила. Вся свернулась вокруг моей ноги. Её-то уж никто бы не заметил.
— Помоги тебе Аллах. Помни, — в горах мы все будем твоими слугами, и никогда ничего недоброго не случится ни с тобою, ни с твоими близкими. Мы сами станем беречь их в мире и в войне.
Я обещал. Да и теперь не жалею об этом.
— Только одного я хочу за это.
— Чего? Мы бедны.
— Нет, вы меня не поняли. Я должен сам видеть, как всё это случится.
— Да разве ты ночью можешь уйти?
— Могу. Скажу, что пойду к детям нашего переводчика Искендер-бека и пробуду там до утра.
— Тебе поверят?
— Ещё бы!
Я даже обиделся, не сообразив того, что сам собирался обманывать.
— Хорошо мы тебе дадим знать накануне. Вот что, скажи Сулейману, чтобы он слушал, когда внизу ночью три раза крикнет ястреб. Всё будет тогда готово.
— Какой ястреб?
— Это уже мы знаем. Потом, — пусть всё, что нужно, он напишет и перекинет за стену. Внизу под ней всегда есть кто-нибудь.
— Бумагу унесёт ветер.
Я казался самому себе необыкновенно умён в это время.
Лезгины усмехнулись.
— Камни под ногой. Завернул бумажкою камень и швырнул… Попадёт куда надо.
Когда я уходил, — подо мною горела земля.
Важен я был сверх меры. У бреши меня встретили приятели-татарчата, — я на них не обратил даже внимания. Мне ли, подготовлявшему бегство «узнику башни», герою, о котором впоследствии будут писаться романы, якшаться с какими-то Абдулками, Махметками и Гассанками, которых ещё сегодня матери драли плётками под неистовый крик «аман-аман, мана джан!»
Даже отец дома заметил моё необычайно горделивое настроение.
— Ну, ты, Годфрид Бульонский, взял уже Иерусалим или нет?
Я не отвечал. Разве они могли понимать меня. Только матери я не выдержав, сообщил кратко:
— Через несколько дней вы узнаете все — кто я!
— Ты — дурак и больше ничего! — ответила она. — Это и теперь все знают.
— Увидите…
— А вот вечером буду варить варенье и не дам тебе пенок.
Дело становилось серьёзным. У меня засосало под ложечкой. Героизм боролся с чревоугодием, но победил его.
— Что такое варенье!
— Вишнёвое? — ужаснулась мама.
— Хотя бы и вишнёвое.
Но при этом голос у меня падал, и в горле стояли слёзы. В самом деле, если бы я способен был изменить обетам рыцарства, то… только за вишнёвое варенье! Ничто иное на белом свете не могло бы отвлечь меня от подвига. Впрочем, надо себе отдать справедливость. Я устоял и презрительно взглянув на груду приготовленных ягод, меланхолически вышел из комнаты, жалея, что на мне нет бархатного плаща, чтобы «угрюмо завернуться» в него.
VI
Если бы на мой счёт могло существовать хотя малейшее подозрение, меня схватили бы у ворот крепости. Во-первых, я вспомнил, как индейский вождь «Чёрная Пантера» пробирался в вигвам[9] вражьего племени Стёганых Волков. Я думаю, — ни одна кошка не кралась так на чужую крышу, как я полз вдоль стены к часовому, добродушно глядевшему на мою эквилибристику. Во-вторых, я старался смотреть зловеще, как «Рыцарь Красного Щита»; в третьих, я всем предлагал одно и то же, никем не требуемое от меня, объяснение: «я ничего, ей Богу не несу с собою. Я только хочу видеть Сулеймана, а что из этого выйдет, знает судьба», даже, кажется, не судьба, а рок. Так было трагичнее. К счастью, у Сулеймана не было никого. Офицеров вызвали зачем-то к коменданту, сторож оставался за стеною. Сулейман сидел на приступке и по горскому обычаю стругал ножиком палочку. Он улыбнулся мне навстречу и замер, увидев, что я кладу палец на губы.
- Тише, а то нас услышат.
— Что же ты кричишь сам? Потом кому слышать? Птице? — засмеялся Сулейман.
— Я видел твоих. За стеною.
Он встрепенулся и зорко взглянул мне прямо в глаза.
— Кого?
Мне кажется, я до сих пор слышу, как заколотилось его сердце.
— Молодого лезгина. Он назвал себя Ибрагимом. Тонкий такой. И кинжал у него в золоте.
— Ну! а ещё?
— Старик… страшный, у него бельмо на глазу.
— Страшный? Абдул. Он моих детей нянчил. Что ж они тебе сказали?
— Велели передать вот… верёвку…
Я вдруг завертелся на месте, как волчок. Это он свивал с меня её. Как он успел спрятать её на себе, — не знаю. По крайней мере, когда я наконец повернулся к нему, — у него в руках ничего не было.
— Только это?
— Нет, вот ещё.
Тонкая пила, точно змея, вилась вокруг моей ноги. Он и пилу снял с тою же ловкостью.
Видимо, кровь ему ударила в голову. Вскочил, пробежал по площадке, взглянул за стену, в бездну, — точно спрыгнуть собирался, потом схватил меня на руки, поцеловал…
— Ты мне жизнь спас. Орла нельзя держать в курятнике, — умрёт. Помни одно, ты ничего дурного своим не сделал. Свободный — я не буду драться с русскими, их не осилишь. Я уйду в Турцию, а мой аул, как Елисуй, Барчалы и многие другие, принесут покорность. С вами лучше жить в мире. Я не могу… и ухожу…
— Тебе велели передать; жди ночью, когда три раза крикнет ястреб.
— Ну?
— Там старик с бельмом и Ибрагим будут ждать тебя… и лошади.
— Уйди теперь — и молчи. Я не могу. Должен один остаться. А то у меня тут разорвётся! — указал он на грудь. — Ещё раз… хотел бы, чтобы судьба помогла мне отплатить тебе так же… Носи моё кольцо, когда-нибудь оно понадобится. Почём знать, может быть, мы ещё встретимся… Будешь большим, — помни: позовёшь меня, где бы я ни был, приду… Да хранит тебя Аллах. Ты вырос в его глазах, потому что оказал милость пленному. Прощай, прощай!..
Геройство кончилось, началась очередь вишнёвого варенья.
Я бежал домой, забыв и «Чёрную Пантеру», и «Рыцаря Красного Щита». А что, как мама уже сварила варенье и отдала пенки людям? Чёрт возьми, это уж пахло серьёзным. Целому Дербенту было известно, что пенки — мои. Это была собственность, освящённая обычаем. Запыхавшись, я перескочил через порог калитки и под ярким, точно лакированным гранатником увидал наклонившуюся над медным большим тазом мать. Острый запах вишен, варившихся в сахаре, ударил меня в нос. Я различил бульканье пены розовой, вскипавшей и пузырившейся над вишнями. Кругом, жужжа, вились пчёлы, пахло жасминами; мать была вся красная.
— Что, прилетел? — засмеялась она, увидев меня.
— Нет… я так… за книгой.
— Нечего врать. Бери. Вот тебе в блюдечке.
Повторять незачем было…
Я присел.
Вспомните ваше детство! Разве в целом мире есть что-нибудь лучше пенок от вишнёвого варенья? Если есть, — назовите… А я не знаю. Я помню, на другой же день я изумил диакона: