Жак Реми - Если парни всего мира...
Вызывает дежурного, передает ему пакет:
— Начальнику базы.
Солдат отдает честь и выходит. Офицер в раздумье вертит карандаш в руках, потом машинально что-то чертит. Рисует он плохо, набросок по-детски наивен: корабль, вокруг которого расходятся неровные круги — волны, над ними самолет, который доставляет сыворотку.
В дверях появляется солдат.
— Товарищ лейтенант. — Офицер от неожиданности вздрагивает. — Разрешите передать пакет связному самокатчику, или можно подождать до завтра?
— Отправить немедленно.
Рука офицера тянется к бумаге с рисунком, мнет ее, скатывает в комок. Он отсылает вестового, резко выговаривая:
— В следующий раз, прежде чем войти, постучите.
5 часов 30 минут (по Гринвичу) в Берлине. ТемпельхофСамолет Беллами опустился на военном аэродроме. Оформление прибытия отняло у летчика несколько драгоценных минут. Беллами со всех ног бежит к залу ожидания пассажиров. Прежде всего бросается в контору Эр Франс. Контора закрыта. Но на аэродроме все кое-что уже слышали об этой истории с медикаментами. Французский летчик стучал во все двери, надеясь найти адресата. Но он никого не нашел, никто не хотел связываться с этим пакетом. Беллами в ярости. Сборище идиотов! Когда он наталкивается наконец на телефониста, который припоминает о телефонном звонке из Парижа, Беллами не выдерживает. Разве тот не мог предупредить товарища, прежде чем спуститься в бар? Как, ему доверяют важное сообщение, а он даже не потрудился передать об этом ни начальнику аэродрома, ни санслужбе, ни экипажу самолета, о прибытии которого его поставили в известность. Молодой заносчивый телефонист, еще совсем недавно с таким удовольствием резко отвечавший анонимным парижским собеседникам, не смеет открыть рта под обрушившимся на него шквалом упреков. Только залившееся краской лицо и шея выдают его волнение. Униженным он себя не чувствует; ошибся, извиняется за промах. В сердце у него закипает ненависть, глухая злоба. В общем, все оккупанты хороши, вполне стоят один другого. Он вспоминает разрушенные дома, улицы, объятые пламенем, насилия над женщинами, разбитую мебель, украденные меха. Когда-нибудь наступит день расплаты: придет час, когда захватчикам заплатят за все и этот тоже получит по заслугам — пинок в живот.
Немец заранее смакует радость мести. Вот почему он улыбается в то время, как Беллами продолжает свирепствовать.
Какой-то служащий подходит к летчику. У него в руках список, он отыскал фамилию и адрес Сирне. Француз остановился в отеле «У зоопарка». Беллами на ходу вскакивает в такси.
5 часов 35 минут (по Гринвичу) на борту «Марии Соренсен»Люди на палубе уселись в кружок, говорят шепотом, как заговорщики. Это и в самом деле нечто вроде заговора. Главари его — Мишель и Франк. Решение принято. На рассвете они все покинут судно. Шлюпка наготове. В нее грузят весь запас продовольствия, что есть на борту, багаж, пресную воду и спиртные напитки.
— Паек буду выдавать я сам, — решает Франк.
Только старый Петер все еще колеблется:
— Уйти с корабля в открытом море — это дезертирство.
— Нам же лучше, если ты останешься, — говорит Мишель. — Какой от тебя толк, от старика!
— При чем тут возраст, — возражает Петер с досадой. — Я знаю море лучше вас всех, потому что плаваю давно. Вот я и говорю, какие есть обычаи.
— Обычаи, говоришь? А чума — это тоже обычай? А радио не работает и судно вдруг ночью остановилось — это тоже такие обычаи?
— Я только говорю, что, раньше чем дисциплину нарушать да рисковать, что тебя потянут в трибунал, надо поразмыслить.
— Что до меня, то я уже достаточно размышлял. Да и ребята тоже.
Петеру хотелось бы еще поспорить, но Франк, подойдя к нему, размахивает гигантскими кулачищами:
— Ну, вот что. Останешься здесь. Тебя не возьмут, даже если начнешь приставать. Точка. Смотри, только не подбивай других. Не то пожалеешь. Ясно?
— Я ничего, — бормочет напуганный старик. — Ты ведь знаешь, что надо делать, да и Мишель знает. Вы оба правы. Я ничего. Просто думал вслух. Только и всего.
Мишель, вне себя от его нескончаемой болтовни, рычит:
— Заткнись!
— Ладно... заткнусь... — повторяет Петер, прикрывая рот рукой. — Твоя правда, я всегда много говорю.
И он уходит, еле волоча ноги.
Окрик Мишеля заставил всех невольно повернуться в сторону барака. Надо полагать, капитан ничего не слышал. Ларсен стоит в темной душной каморке; лежащие там больные приподнялись на тюфяках. Они цепляются за капитана, он их последняя надежда. Юнга всхлипывает.
— Ничего, ничего, дружок, крепись, будь мужчиной.
Мальчик с усилием сдерживает слезы. Но он не может унять дрожь, его трясет озноб, зубы стучат.
Только один Олаф лежит спокойно. Он видит, что отец подходит к нему, но в его неподвижном взгляде ничего не отражается.
Отец наклоняется над ним, проводит рукой по его волосам, слипшимся на висках от пота. Ларсен не смеет позволить себе другой ласки. Олаф, кажется, даже не заметил его робкого жеста.
— Связь налажена. Сыворотка в пути.
Капитан говорит это только для того, чтобы нарушить тягостное молчание, вовлечь Олафа в разговор. Олафу не хочется замечать усилий отца; не стоит ему отвечать, лучше продолжать разыгрывать полное безразличие. Но у него не хватает сил. Желание успокоить себя, обрести надежду на спасение подавляет все остальные чувства, даже неприязнь к отцу. Срывающийся голос выдает его волнение.
— Когда доставят сыворотку?
Вопрос, который мучительно задает себе каждый на борту корабля.
При виде его юношеского лица, истомленного тревогой и ожиданием, у отца пропадает уверенность, он мнется, смущенный и взволнованный. Ларсену хотелось бы внушить сыну надежду на спасение, он подыскивает нужные для успокоения слова; но их нет, а лгать он не может. И тихо говорит:
— Скоро, очень скоро, я надеюсь.
Глупый ответ: он готов сам себе плюнуть в лицо. Конечно, ты надеешься, болван. Все надеются, что сыворотка скоро прибудет. Ларсену хочется сказать сыну совсем о другом: он сделал бы все, чтобы спасти Олафа, с радостью заболел бы вместо него. Но, может быть, сын и без слов поймет, что хотел сказать отец.
Олаф продолжает дрогнувшим голосом:
— Ты позаботься о Кристине, когда я...
Он так и не кончил фразы: когда я умру, — не может произнести это жестокое слово. Волна страха наполняет его душу, парализует волю; рыдания подступают к горлу. Напрасно старается Олаф подавить слезы и, пристыженный, отворачивается к стене.
Никогда раньше сын не был так дорог Ларсену. Он берет его на руки, слегка покачивает, как делал в ту пору, когда Олаф был еще маленьким. Наконец ему удалось сломать твердую скорлупу, отделявшую его от других, он может излить душу; его уже ничто не смущает.