Янка Мавр - В стране райской птицы. Амок.
Как бы там ни было, а эта возня заняла много времени. До утра осталось лишь четыре часа, корабль же все еще находился в Зондском проливе, в пределах видимости с обоих его берегов.
Надо было принимать решительные меры.
Что же происходило в это время под палубой?
Мичман ван Хорк был очень доволен: все шло, как он и хотел. Пускай те, наверху, возятся так всю ночь, а утром корабль заметят с берега и сообщат куда нужно. Тогда и придет освобождение! А главное — все узнают, что это он, мичман ван Хорк, не сдался и спас корабль!
Успокоились и моряки. Что ж с того, что нельзя высунуть голову наверх? Зато и те не смеют сунуться вниз!
Только боцман Гуз отнюдь не был уверен в этом.
— Нет, — ворчал он, — такие дела шутками не кончаются. Главное еще впереди.
— А что они могут нам сделать? — запальчиво возразил мичман. — Самое плохое — то, что мы вместе с ними взлетим в воздух!
— Может быть и другое: мы взлетим, а они уйдут на лодках, — стоял на своем Гуз.
— Лучше погибнуть на посту, чем посрамить честь голландца! — воскликнул мичман, и вдруг почувствовал, как холодок пробежал у него по спине: а что, если боцман прав и все его геройство пропадет даром? Погибнет и не услышит о своей славе, не увидит, как женщины с восхищением провожают его глазами…
Тихо и грустно стало в кубрике. Каждый думал: что будет дальше? И все же никто из моряков, казалось, не переживал так, как молодой механик Гейс.
Это был человек лет двадцати шести, с темным загорелым лицом и светлыми волосами. Он то бледнел, то краснел, то сидел неподвижно с закрытыми глазами, то вдруг принимался ходить из угла в угол. Видно было, что он переживает что-то большее, чем все остальные.
Даже ван Хорк заметил это и со смехом сказал:
— Ого, братишка Гейс, не думал я, что ты такая баба. Чего раскис? Рано! Еще увидишь, как их будут вешать!
Гейс нервно вздрогнул и молча вышел из кубрика.
— Кто бы мог подумать, что Салул изменник! — задумчиво сказал доктор. — А вдруг и тут, среди нас, находятся предатели?
— Дикари всегда останутся неблагодарными, сколько бы добра им ни делали! — поморщился мичман. — Они только того уважают и даже любят, кто их крепко держит в руках, кого они боятся. А у нас, к сожалению, начали об этом забывать.
«Дикари» же тем временем, в числе двадцати человек, сидели отдельно в своем кубрике и прислушивались к происходящему наверху.
— Ничего не получится, — сказал один из них. — Белые очень сильны. Сколько сот лет властвуют, а никто никогда не мог их победить.
— Если бы и удалось одолеть белую команду, — сказал другой, — все равно, имея один корабль, ничего не сделаешь. У голландцев много других кораблей…
— Жалко Салула, он такой добрый товарищ…
— Чего это ты его жалеешь?
— Погубил свою жизнь: расстреляют его.
— Но до тех пор он сам может расстрелять их всех!
— Какая польза? Все равно конец известен. Несколько человек бессильны сломить господство белых.
— А кто мешает и нам примкнуть к ним?
— Что это даст? Вместо тридцати человек расстреляют пятьдесят, и только.
— Вот если бы весь народ поднялся, тогда — другое дело! Нас было бы приблизительно тысяча человек на одного белого!
— Хватило бы и двух человек на одного, только бы дружно подняться.
— А как? Кто способен поднять народ?
— Но ведь кто-то должен был начать? Вот они и начали! А мы… Неужели же мы пойдем против своих братьев?
Осторожно, озираясь по сторонам, шептались «дикари», одетые в форму моряков королевского голландского флота. Возможно, среди них и есть такой, — и наверняка есть! — который побежит к господам доносить об этом разговоре, но те, кто отважился высказывать революционные мысли, все равно решили присоединиться к своим братьям. Тем более что сейчас белые ничего не могли им сделать.
— Неужели я должен убить моего брата Салула, чтобы сохранить жизнь мичману ван Хорку, который притесняет нас всех?
— Мы и не будем его убивать. Но я не верю, что несколько человек могут освободить всю страну, и поэтому не хочу зря подставлять свою голову под пулю. Да, мы сочувствуем им, даже готовы помочь чем-нибудь, но так, чтобы самим не пострадать. Вот если бы все вместе!
— А я считаю, что это просто грабеж. Захотелось Салулу поживиться чужим добром, самому сделаться господином, вот он и начал.
Это сказал Гоно, лентяй и проныра, всю свою жизнь интересовавшийся только картами и водкой. От его слов всем сразу стало как-то не по себе, будто в кубрике появился чужой человек. Разговор оборвался, и все подумали: «Не он ли предаст нас начальству?»
Тут поднялся Сагур, один из лучших матросов корабля:
— Слушай, Гоно! Твоя собачья душа не знает чести. Шел бы ты лучше на свое место, к порогу господ. Там ты нужнее, чем здесь, среди нас!
Вокруг одобрительно зашумели, и Гоно понял, что сделал промах: еще неизвестно, кто возьмет верх. Он начал оправдываться:
— Чего ты взбесился? Я высказал ту же мысль, что и все, кто не хочет зря лезть в петлю. Разве я не такой же яванец, как вы, и не хочу добра своему народу?
— Алло, алло! — послышался из машинного отделения голос, который решал теперь судьбу всех, находившихся под палубой, и моряки пододвинулись поближе к дверям. Они услышали, как мичман ван Хорк тотчас откликнулся:
— Что нужно?
— Вот вам последнее предложение, — опять зазвучал из трубы выразительный голос Салула. — Если вы через пятнадцать минут сдадитесь, мы всех вас отпустим на свободу. Если же нет, мы оставим на корабле ваших связанных товарищей, а сами отъедем на лодках и взорвем корабль. Никаких переговоров больше вести не будем. Ждем ответа ровно через пятнадцать минут!
Голос умолк.
Ван Хорк подошел к рупору и неуверенно сказал:
— Войска ее королевского величества разбойникам не сдаются. Предлагаем вам самим оставить корабль.
Но ответа не последовало, и все поняли, что время переговоров истекло. Наступило время действий.
Вихрем понеслись мысли в головах моряков. На протяжении нескольких минут никто не произнес ни слова, как бы прислушиваясь к самому себе. Но все думали не о том, сдаться или нет, — даже сам мичман так не думал, — а только о том, как это лучше сделать.
Туземцы решили, что им надо будет восстать против голландцев, чтобы заставить их сдаться. Но ведь тогда и их обвинят в бунте! Не лучше ли подождать, пока белые начнут сами?
А белые матросы боялись идти против мичмана, чтобы и их потом не обвинили в измене.
Последнее слово, таким образом, осталось за мичманом. Но мог ли он добровольно согласиться на сдачу после того, как сам сказал, что честь голландского мундира требует лучше погибнуть, чем сдаться?! Вот если бы его принудили к сдаче, он остался бы героем, все восхищались бы им, говорили бы только о нем.