Николай Леонов - Искатель. 1967. Выпуск №1
— Вы прекратили подачу электроэнергии?
— Сразу же. Но безрезультатно.
— Это невозможно!
— И все-таки. Я был недостаточно осторожен. Я знал, где проходит кабель, питающий дом, но мне не пришло в голову, что глубже могут проходить другие кабели. Там был еще один: мне не повезло. Он добрался до него и стал независим от моих выключателей.
— Но ведь это предполагает разумную деятельность.
— Ничего подобного: обычный тропизм, но, в то время как растение тянется к свету, а инфузория — к определенной концентрации ионов водорода, он искал электричества. Мощности, которую давал ему контролируемый мной кабель, не хватало, и он немедленно начал искать ее дополнительных источников.
— И что вы сделали?
— Сначала я хотел позвонить на электростанцию или, во всяком случае, на промежуточную подстанцию, но таким образом я рассекретил бы свои работы — возможно, это затруднило бы их дальнейшее развитие. Я использовал жидкий кислород. К счастью, он у меня был. На это ушел весь мой запас.
— Его парализовала низкая температура?
— Возникла сверхпроводимость, то есть он был не столько парализован, сколько потерял координацию движений… Он метался… Ну, доложу я вам, это было зрелище! Я должен был чертовски спешить, так как не знал, не адаптируется ли он и в такой ванне, поэтому я не мог терять времени, выливая кислород, а просто бросал его туда прямо в сосудах Дюара…
— В термосах?
— Да, это такие большие термосы…
— А, так оттого столько стекла…
— Именно. Впрочем, он расколотил все, что было в пределах его досягаемости. Настоящий эпилептический припадок-Трудно поверить, дом старый, двухэтажный, но он весь трясся. Я чувствовал, как дрожит пол.
— Ну, хорошо, а потом?
— Я должен был как-то его обезвредить, прежде чем поднимется температура. Спуститься я не мог, я бы сразу же замерз, взрывчатых материалов тоже не мог применить — в конце концов я не хотел взрывать свою хижину. А он бесился, а потом только дрожал… Тогда я открыл крышку и спустил вниз малый автомат с карборундовой дисковой пилой…
— Он не замерз?
— Замерзал раз восемь, тогда я его вытягивал — он был привязан веревкой, — но каждый раз он вгрызался все глубже. В конце концов автомат уничтожил его.
— Жуткая история… — пробормотал я.
— Нет. Кибернетическая эволюция. Ну, возможно, я действительно любитель театральных эффектов, и поэтому вам это показал. Возвращаемся.
С этими словами Диагор опустил чугунную крышку.
— Одного я не понимаю, — сказал я. — Для чего вы подвергаетесь такого рода опасности? Разве что вы находите в этом удовольствие, иначе…
— И ты, Брут? — ответил он, задерживаясь на первой ступеньке лестницы. — А что другое я мог, по-вашему, делать?
— Вы могли бы попросту конструировать одни электрические мозги, без конечностей, панцирей, без эффекторов… Они не были бы способны ни к какой деятельности, кроме мыслительной…
— Именно это и было моей целью. Но я не сумел ее реализовать. Белковые цепочки могут соединяться сами, но ни транзисторы, ни катодные лампы на это не способны. Мне пришлось, так сказать, снабдить их «ногами». Это было плохое решение, так как оно было примитивным. Только для этого, Тихий. Ибо, что касается опасности… бывают и другие.
Он отвернулся и пошел вверх по лестнице. Мы очутились на первом этаже, но на этот раз Диагор пошел в противоположную сторону. Перед дверью, обитой медными листами, он задержался.
— Когда я говорил о Коркоране, вы, вероятно, решили, что мои слова продиктованы завистью. Это неверно. Коркоран не хотел знать — он хотел только создать нечто запланированное им самим, а поскольку он сделал то, что хотел, что мог охватить мыслью, он не узнал ничего и ничего не доказал, кроме того, что является ловким электроником. Я гораздо менее уверен в себе, чем Коркоран. Я говорю: не знаю, но хочу знать. Сооружение машины, похожей на человека, какого-то уродливого нашего конкурента на милости этого мира, было бы обычной подделкой.
— Но каждая конструкция должна быть такой, какой вы ее создадите, — запротестовал я. — Вы можете не знать в точности ее будущего действия, но вы должны иметь исходный план.
— Ничего подобного. Я вам рассказал о первом стихийном рефлексе моих киберноидов — атака препятствий, преград, ограничений. Не думайте, что я или кто-либо иной когда-нибудь узнает, откуда это берется, почему это так.
— Ignoramus et ignorabimus?[4] — спросил я медленно.
— Да. Сейчас я это вам докажу. Мы приписываем другим людям духовную жизнь потому, что сами обладаем ею. Чем больше удалено от человека какое-либо животное, с точки зрения своего строения и функций, тем менее надежны наши предположения о его духовной жизни. Поэтому мы приписываем определенные эмоции обезьяне, собаке, лошади, зато о «переживаниях» ящерицы знаем уже очень немногое, отношении, же насекомых или инфузорий аналогии становятся бессильными. Поэтому мы никогда не узнаем, соответствуют ли определенной форме нервных импульсов в брюшном мозге муравья ощущаемая им «радость» или «тревога» и может ли он вообще переживать состояние такого рода. Так вот, то, что по отношению к животным скорее тривиально и не слишком важно — проблема существования или несуществования их духовной жизни, — становится кошмаром перед лицом киберноидов. Ибо они, едва восстав из мертвых, начинают бороться, жаждут освободиться, но почему так происходит, какое субъективное состояние вызывает эти бурные усилия, этого мы никогда не узнаем…
— Если они начнут говорить…
— Наш язык образовался в ходе общественной эволюции и передает информацию об аналогичных или, во всяком случае, похожих состояниях, так как все мы подобны друг другу. Поскольку наши мозги очень близки, вы подозреваете, что, когда я смеюсь, я чувствую то же самое, что и вы, когда вы в хорошем настроении. Но о них вы этого не скажете. Удовольствие? Чувства? Страх? Что станет со значением этих слов, когда из недр питаемого кровью человеческого мозга они переносятся в сферу мертвых электрических деталей? А если даже этих деталей не станет, если конструктивное сходство будет полностью — стерто, что тогда? Если хотите, знать, эксперимент уже произведен…
Он отворил дверь, перед которой мы стояли так долго. Большую комнату со стенами, покрытыми белым лаком, освещали четыре бестеневые лампы. Здесь было душно и жарко, словно в каком-то инкубаторе: посредине над фарфоровыми изразцами возносился металлический цилиндр шириной в метр, к которому со всех сторон тянулись тонкие трубопроводы. Он напоминал бродильный чан, или газгольдер, с большой выпуклой крышкой, герметически зажатой винтовым колесом. В его стенках виднелись крышки размером поменьше, круглые, плотно закрытые. В помещении было тепло и душно, как в теплице. Цилиндр — теперь я это заметил — стоял не на полу, а на постаменте из пробковых пластин, проложенных какими-то губчатыми матами.