Джеймс Мориер - Похождения Хаджи–Бабы из Исфагана
– Правда, что они народ странный, – промолвил мирза Ахмак, – бреют себе щёки, а оставляют волосы на голове и на прочих частях тела; пьют кофе с молоком; сидят на каких-то престолах; пищу принимают ложками и железными когтями и пишут наоборот, от левой руки к правой. Нет также сомнения и в том, что они самые грязнейшие и неопрятнейшие твари аллаха на земле; ничего не почитают нечистым; едят свиней, зайцев, черепах; готовы даже разрезывать по кускам труп человеческий и, после известных естественных действий, не совершают никаких умовений, даже не моют рук песком[47]. Но вам до этого какая нужда?
– Правда ли то, что им нельзя говорить так, как нашим, например: «Вы лжёте!» – и что за это слово они в состоянии драться с вами до смерти? – спросил я.
– Говорят, что правда; но аллах лучше ведает, – отвечал он. – К тому ж я должен предостеречь вас, что если им понравится что-нибудь из ваших вещей, то, ради пророка, не говорите так, как бы вы сказали правоверному: «Да будет вам подарком! это ваша собственность!» – потому что они, в самом деле, тотчас возьмут её и положат себе в карманы, а таких карманов у них множество находится сзади. Они люди необразованные и вовсе не понимают наших приветствий и комплиментов. С ними надобно говорить откровенно и без украшений: они это любят, и вы, сколько возможно, старайтесь не лгать перед доктором.
– В таком случае как же мне сказаться перед ним больным и просить лекарства, которого я и принимать не буду? – возразил я. – Он узнает, что я лгу, и убьёт меня.
– Нет, нет, вы в самом деле будете больны, – прервал мирза. – Сделайте только так, как я вам говорил, и тут не будет никакой лжи. Ступай, Хаджи, мой друг, мой птенец, – продолжал он, обнимая рукою мою шею, ступай, наешься крепко огурцов и к вечеру доставь мне пилюлю. – При этих словах, лаская меня и не допуская делать никаких возражений, он вежливо выпроводил меня из комнаты вон. Я не знал, смеяться ли мне или плакать. Заболеть, не условившись сперва о цене за болезнь, казалось мне сумасшествием, и я воротился в комнату с намерением торговаться как следует. Но мирзы Ахмака уже не было: он удалился в свой гарем.
Глава XVI
Хаджи-Баба обманывает обоих докторов, персидского и европейского
«Меня ли он будет учить, как что делать! – с досадою подумал я, выходя на улицу. – Слава аллаху, где дело идёт об изобретательности, мне не нужны ничьи наставления. Я съем капусты и огурцов втрое более против верховного везира и не буду болен, потому что втрое моложе его. Если я стану просить пилюли для себя лично, доктор увидит, что я здоров, и выгонит меня вон, как обманщика. Итак, следует придумать другое, вернейшее средство».
Я пошёл прямо в суконные ряды, взял у одного ветошника напрокат верхнее платье, какое носят придворные катибы, или писцы; вместо кинжала заткнул себе за пояс серебряную чернильницу и в таком наряде отправился в дом посла, надеясь быть принятым за что-нибудь получше, нежели обыкновенный слуга.
Вокруг дверей доктора теснилось множество бедных женщин, которые приносили к нему детей для прививания им коровьей оспы. В Тегеране полагали тогда, что франки вводят к нам это врачебное ухищрение из видов политических. Доктор прививал оспу безденежно и, само собою разумеется, не имел недостатка в пациентах, особливо из бедного состояния, сравнивавших, в благодарности своей, его бескорыстие с жадностью наших хакимов, до которых нельзя доступиться без подарка.
Я вошёл к нему с некоторою застенчивостью, припоминая всё, что мирза наговорил мне о франках. Он сидел посреди комнаты, на каком-то седалище, возле высоких, особенного рода, подмостков, на которых были разложены книги, склянки, коробочки и разные удивительные орудия. Никогда в жизни не видал я неверного страннее его видом и одеждою. Надобно заключить, что франки из корыстолюбия всё своё сукно продают нам, мусульманам, а себе шьют кафтаны и исподнее платье из одних обрезков и остатков, потому что, если взять всё платье доктора, узкое, тесное и короткое, то не было бы из чего сделать шаровар на одну ногу правоверного. Не стану описывать разных частей дивной его одежды, но не могу умолчать о том, что всего более меня в нём поразило: он сидел у себя дома и принимал гостей, в противность всем правилам вежливости и светского воспитания, с открытою головою и в сапогах, а не в колпаке и босиком – как будто голова его была в бане, а ноги в дороге!
Доктор говорил изрядно по-персидски и, увидев меня, тотчас спросил, «исправен ли мой благородный мозг».[48] Потом заметил он, что погода на дворе хороша. Как это была слишком очевидная правда, то я беспрекословно согласился с его мнением. Вступая в разговор более и более, я стал превозносить его похвалами и употребил всё своё искусство, чтоб польстить его самолюбию. Намекнув о необыкновенной славе, приобретённой им в Персии, я уверял его, что Лукман[49], в сравнении с его мудростью был осёл и что все наши персидские лекари недостойны чести толочь для него ревень и ялапу. На всё это он не отвечал ни слова. Вслед за тем сказал я ему, что сам падишах, услышав о чудесном действии, оказанном его пилюлею над высокостепенным желудком верховного везира, изволил быть изумлён до такой степени, что повелел своему государственному историографу внести это важное обстоятельство в летописи Персидского Государства как одно из самых необыкновенных событий достославного его царствования, что известие об этой пилюле равномерно произвело в высочайшем гареме неизъяснимое впечатление, так что многие жёны Средоточия вселенной вдруг занемогли и желают испытать на себе искусство франкского доктора; что первая любовница шаха, грузинская невольница, жестоко страдает тою же именно болезнью, как и верховный везир, отяготив, по несчастью, свой желудок сырою капустою и двумя дюжинами солёных огурцов; что, наконец, я прислан к нему его целомудрием, главным евнухом, с ведома самого шаха, просить, не угодно ли ему уделить её стыдливости, шахской любовнице, одну такую же пилюлю, как и его присутствию верховному везиру, вручив мне её немедленно.
Доктор стал думать, как будто соображая в уме какой-нибудь затруднительный случай, и через несколько минут отвечал, что он никому не даёт лекарств, не видав наперёд больного, иначе может сделать более вреда, чем пользы, и что если любовница шаха нуждается в его пособии, то он сочтёт себе за счастье лично к ней явиться.
Я возразил, что о личном посещении грузинки и слова быть не может, потому что, кроме шаха, никто из мужчин не смеет взглянуть на неё под опасением смерти; и что если иногда и позволяется врачу щупать пульс у женщин, принадлежащих к высочайшему гарему, то не иначе, как через покрывало, и притом с большими предосторожностями и ограничениями.