Владимир Дружинин - Янтарная комната
— Фон Шехт, — произнес Сторицын. — Позвольте… Ну да, мне как-то до войны попался каталог его коллекции. Там был камень с ящерицей внутри. Янтарь — это же застывшая смола. Ящерица и угодила в нее.
Профессор отбушевал и сидел, тяжело дыша. Мне стало жаль его. Неудачу с Янтарной комнатой он переживал, как личное несчастье.
— Порфирий Степанович, — сказал я, — а книги вас интересуют? Есть библиотека фон Шехта…
Мне хотелось утешить его, и я попал в точку. Сторицын ожил. А когда я упомянул наставление к шахматной игре, обнаруженное мной там, он сжал мне локоть:
— Издание голландское? Какого года, не заметили? С гравюрами? Редкость! Иллюстрации там великолепные, школа Рембрандта, шахматные кони — как живые, не дерево — мясо, мускулы, понимаете?
Час спустя мы поднимались к знакомой квартире. Сторицын горел нетерпением. Новая тревога захватила его: целы ли книги? Вдруг пожар!
Нет, в доме на Кайзер-аллее все по-прежнему. Только табор беженцев во дворе сильно поредел, — многим отвели жилье. Из открытой двери с табличкой «Фон Шехт» пахло кухней, несся детский гомон.
В кабинете фон Шехта за письменным столом чинно, по ранжиру, сидели четверо детей и молча ели жидкий суп. Ложки поднимались все вдруг, как по команде.
Книга о шахматах не обманула ожиданий Сторицына. Да, очень редкое издание. Мы долго рылись в библиотеке. Мне запомнилась рукописная Библия в свиной коже с картинками. Лица у библейских персонажей были розовые и благополучные, — похоже, они только что выпили пива и вышли на воскресную прогулку.
Мелкая, бисерная запись кудрявилась на внутренней стороне переплета. Сторицын прочел вслух. Я уразумел лишь общий смысл текста на старогерманском языке: в 1431 году Отто Шехт во главе отряда «черноголовых» прошел по берегу Балтийского моря, подавил строптивых и доставил в Кенигсберг добычу — коней, сбрую, женщин и три мешка янтаря.
Семейство с традициями! Бандитизм в крови!
За строками вязи, выцветшей, порыжевшей, словно обрисовался внезапно свидетель. Литовец или латыш, разоренный захватчиками, обвиняющий и того Шехта — Отто, и нынешних его последователей.
Вошел пожилой немец, с черной повязкой на глазу. Он мял носовой платок.
— Извините, господа, я не помешал вам?
— Нет, нет, что вы! — Сторицын усадил его. — И вообще… Это мы у вас в гостях.
Я прошу совета, господа. Я вдовец. Я потерял все имущество. Неужели меня выселят с детьми?
— С какой стати? — удивился я.
— О, он воспитанный человек. Он даже не заикнулся. Но… надо же и ему жить. Он заявит свои права, и тогда… Тогда плохо.
Он вздохнул.
— Кто? — спросил я. — Кто заявит?
— Фон Шехт, — произнес немец, и я чуть не вскрикнул — так это было неожиданно.
Или я ослышался? Фон Шехт умер. Что за чепуха! Книги, сложенные у стеллажей, окно во двор, турецкий флаг на той стороне, где квартира портного, — все как бы заволокло туманом.
— Фон Шехт, Людвиг фон Шехт, — донеслось до меня. — Брат покойного…
Ах вот оно что! Да, конечно же, есть еще фон Шехты. А я так много думал об одном фон Шехте, о Теодоре, что забыл об остальных. Мы справлялись, и никого из родственников Теодора в Кенигсберге не оказалось.
Где же обретался до сих пор этот Людвиг фон Шехт? Кто он такой? Что его интересует здесь?
— Он и адрес оставил, — продолжал немец. — Ну, чтобы мы могли сообщить, если с книгами что случится.
Очень порядочный человек, профессор… Вам угодно адрес? Шлезвигерштрассе, семнадцать.
Мы простились с немцами. Дети игравшие в углу, вытянулись, как солдатики, и проводили нас глазами.
14
Да, Людвиг фон Шехт, профессор фон Шехт, — повторял Сторицын в машине. — Автор исследования о культе Тора и Одина у древних скандинавов. Я как-то не связывал его с грабителем, с Теодором. Выходит, из той же семейки? Что ж, бывает… Профессор, судя по книге, педант, книжный червяк. Солидный том, страниц много, скукота немыслимая.
Шлезвигерштрассе терялась среди садов, огородов, уже черневших возделанными грядками. За решетчатыми оградами желтели уютные, почти не тронутые войной особняки. Шагая по подушкам прошлогодних листьев, мы прошли к застекленной террасе, постучали. Вышла высокая, плоская немка в халате.
— Я экономка господина профессора, — сказала она церемонно. — Очень сожалею, очень! Господина профессора нет дома.
Мы помчались к Бакулину.
Майор достал из сейфа папку — знакомую мне синюю папку, отведенную для материалов об эйнзатцштабе, о Теодоре фон Шехте, о Бинемане, их родных и друзьях. Еще недавно она была тонкой, эта папка. Быстро она набирает вес!
— Людвиг фон Шехт, профессор, — сказал майор. — Родился в тысяча восемьсот девяносто пятом году. Член Прусского общества древностей, член Прусской археологической экспедиции. Масса титулов, все прусские, прусские. Коренной пруссак, одним словом. Холостяк, А вот что существенно: в сентябре-октябре тысяча девятьсот сорок четвертого года был главным хранителем в Орденском замке. Два месяца только, но все же…
— Здорово! — вырвалось у меня.
— Весьма, — улыбнулся Бакулин. — И раз уж ты проявил такую прыть, бросился к нему, не согласовав со мной, так и быть, придется его вызвать.
Щеки мои стали горячими. Опять я сделал не то! Однако Бакулин не очень сердит. Распекает он всегда на «вы».
— Не беда, Ширяев, — услышал я. — Все равно пора побеседовать с ним.
Сторицын между тем прочел список трудов Людвига фон Шехта и хлопнул себя по колену.
— Склероз! — воскликнул он. — Склероз! Вот же, вертелось в башке! «Происхождение легенды о Нибелунгах» — тоже его! А вы обратили внимание? — Он повернулся к Бакулину. — Две книги о янтаре: «История янтарного промысла в Пруссии» и «Походы за янтарем».
— Дался им янтарь! — сказал я.
Кажется, я собирался выложить еще какие-то соображения о янтаре и фон Шехтах, но в дверь постучали.
Вошел Алоиз Крач.
Теперь уже недавнего пленного Алоиза Крача, узника на вилле «Санкт-Маурициус», трудно было узнать; Крач подошел к нам размашистым, широким шагом. Он весь сиял.
— Домой? — И Бакулин протянул ему обе руки. — Ну, в добрый путь! Желаю вам счастья, успехов, больших, настоящих успехов.
«Домой!» Это волшебное слово на миг унесло меня далеко от Кенигсберга, дышавшего в окно гарью, дымом пожаров, далеко от войны. Наверное, не только я, мы все позавидовали Алоизу Крачу, уезжавшему в родной Прешов.
Алоиз жал нам руки. Потом он поднял голову, притих, глядя куда-то мимо нас. Я тоже посмотрел туда. На стене, над креслом Бакулина, по-прежнему висел портрет крестьянки. Из сумрака избы, из далекого века, живая, она взирала на Алоиза ласково, понимающе. Минуту-две Алоиз Крач не двигался и, казалось, не дышал, — он молча прощался с ней.