Вениамин Каверин - Два капитана
Она видела, что я не вру.
— Мало ли что Песчинка. Может, еще где—нибудь такая река есть. Я тебя не помню.
— Вы, наверное, давно уехали, я еще маленький был.
— Нет, не давно, а недавно. Ну, бери кошель за одну ручку, а я за другую. Да не дергай.
Мы несли кошель и разговаривали, Я ей рассказывал, как мы с Петькой пошли в Туркестан и застряли в Москве. Она слушала с интересом. — Вот тебе! Умники! Шагать пошли! Шагалы какие! Придумали!
На Триумфальной я показал ей нашу школу.
— Совсем земляки, — загадочно сказала старушка.
Она жила на Второй Тверской—Ямской в маленьком кирпичном доме. Знакомый дом.
— Здесь наш заведующий живет, — сказал я. — Может, вы его знаете — Николай Антоныч.
— Вот что! — отвечала старушка. — Ну как он? Хороший заведующий?
— Что надо!
Я не понял, почему она засмеялась. Мы поднялись на второй этаж и остановились перед чистой, обитой клеенкой дверью. На двери была дощечка, на дощечке — затейливо написанная фамилия, которую я не успел прочитать.
Шепча что—то, старушка вынула из салопа ключ. Я хотел уйти, она удержала.
— Я просто так, бабушка, бесплатно.
— Вот бесплатно и посиди.
Она вошла почему—то на цыпочках в маленькую переднюю и, не зажигая света, стала снимать салоп. Она сняла салоп, шаль с кистями, безрукавку, еще одну шаль, поменьше, платок и так далее. Потом она открыла зонтик, а потом она пропала. Как раз в эту минуту какая—то девочка отворила дверь из кухни и появилась на пороге. Я уже был готов поверить, что это моя старушка превратилась в девочку, как трансформатор. Но в это время и старушка появилась. Оказалось, что она зашла в шкаф, вешая туда свои шали и безрукавки.
— А вот и Катерина Ивановна, — сказала старушка.
Катерине Ивановне было лет двенадцать — не больше, чем мне. Но куда там! Хотел бы я так выступать, как она, так гордо закидывать голову, так прямо смотреть в лицо темными живыми глазами, У нее были косички кольцами и такие же кольца на лбу. Она была румяная, но строгая, с таким же решительным, как у бабушки, носом. Вообще она была хорошенькая, но страшно задавалась — это было видно с первого взгляда.
— Поздравляю, Катерина Ивановна, — все еще раздеваясь, сказала старушка, — опять лимон утащили.
— Потому что я говорила, что нужно в пальто класть, — с досадой сказала Катерина Ивановна.
— О! В пальто! Из пальто—то и утащили.
— Значит, ты, бабушка, опять считала. — Ничего я не считала. Вот со мной и кавалер шел.
Девочка посмотрела на меня. До сих пор она меня, кажется, и не замечала.
— Он мне кошелку донес. Как мама?
— Сейчас мерим, — спокойно разглядывая меня, сказала девочка.
— Ах, ты, господи! — вдруг всполошилась старушка. — Да что же так поздно—то? Ведь доктор велел в двенадцать мерить.
Она торопливо вышла, и мы с девочкой остались одни. Минуты две молчали. Потом она нахмурилась и спросила строго:
— «Елену Робинзон» читал?
— Нет.
— А «Робинзона Крузо»?
— Тоже нет.
— Почему?
Я чуть не сказал, что только с полгода как научился читать, но вовремя удержался.
— У меня нету.
— Ты в каком классе?
— Ни в каком.
— Он — путешественник, — вернувшись, сказала старушка. — Тридцать семь и две. Он пешком в Туркестан шел. Ты его не обижай, Катя.
— Как пешком?
— А вот так. Ноги в руки, и валяй—шагай.
В передней стоял столик под зеркалом. Катя подвинула к нему стул, села, устроилась, поставив под голову руку, и сказала:
— Ну, рассказывай.
Мне не хотелось ей рассказывать: уж больно она задавалась. Если бы мы дошли до Туркестана, тогда другое дело. Поэтому я сказал вежливо.
— Чего там, неохота. В другой раз.
Старушка стала совать мне хлеб с повидлом, но я отказался:
— Сказано — бесплатно, значит — бесплатно.
Сам не знаю почему, я расстроился. Мне было даже приятно, что Катька покраснела, когда я не стал рассказывать и пошел к дверям.
— Ну, ладно, не сердись, — провожая меня, сказала старушка. — Как тебя звать?
— Григорьев Александр.
— Ну, прощай, Александр Григорьев. Спасибо.
Я долго стоял на площадке, разбирая фамилию на дверной дощечке. Казаринов — не Казаринов…
— Н.А.Татаринов, — вдруг прочел я.
Вот так штука! Татаринов Николай Антоныч. Наш заведующий. Это его квартира.
Глава 4
БЫЛО НАД ЧЕМ ПОДУМАТЬ
Лето мы провели в Серебряном Бору, в старинном заброшенном доме с маленькими лестницами—переходами, с резными деревянными потолками, с коридорами, внезапно кончавшимися глухой стеной. Все в этом доме скрипело — двери по—своему, ставни по—своему. Одна большая комната была заколочена наглухо. Но и там что—то поскрипывало, шуршало — и вдруг начинался мерный дребезжащий стук, как будто молоточек в часах бил мимо звонка. На чердаке росли дождевики, иностранные книги валялись с вырванными страницами, без переплетов.
До революции дом принадлежал старой цыганке—графине. Цыганка—графиня! Это было загадочно. По слухам, она перед смертью замуровала клад. Ромашка искал его все лето. Хилый, с большой головой, он ходил по дому с палочкой, стучал и прислушивался. Он стучал и по ночам, пока кто—то из старших не дал ему по шее. В тринадцать лет он твердо решил разбогатеть. Его бледные уши начиняли пылать, когда он говорил о деньгах. Это был врожденный искатель кладов — суеверный и жадный.
Персидская сирень густо росла вокруг развалившихся беседок. Вдоль зеленых дорожек стояли статуи. Они были не похожи на греческих богов. Те — равнодушные, с белыми, слепыми глазами. А эти — как мы, такие же люди.
Одна статуя была с усами, вроде Кораблева, другая — обыкновенная девочка лет десяти. Она стояла в длинной, до пят, рубашке, потягивалась, терла кулаками глаза — как будто только что встала с постели.
Я попробовал вылепить ее, — и ничего не вышло. Вышли только косы колечками и такие же колечки на лбу, как у Катерины Ивановны, той девчонки с задранным носом. Пожалуй, вышел и нос. Но все—таки людей не так просто было лепить, как жаб и зайцев.
Такая хорошая жизнь была только в начале лета, едва мы переехали в Серебряный Бор. Потом жизнь стала похуже, нас почти перестали кормить. Весь детдом перешел на «самоснабжение». Мы ловили рыбу, раков, у стадиона в дни состязаний продавали сирень, а то и попросту таскали все, что попадало под руку. По вечерам мы разводили в саду костры и жарили добычу.
Вот один такой вечер — они были все, как один.
Мы сидим у костра, усталые, голодные и злые. Все черно от дыма — манерка, рогатки, на которых она висит, наши лица, руки. Как индейцы, готовые съесть капитана Кука, мы молчим и смотрим на огонь. Головешки вдруг вспыхивают и рассыпаются, темно—красный дым стоит над костром клубящейся шапкой.