Владимир Саксонов - Искатель. 1963. Выпуск №2
— Кончай курить! — приказывает старшина, но его сразу, в несколько голосов перебивают:
— Да ладно, посидим…
— Пускай еще разок треснет.
— Сачки! — говорит старшина.
«Сачки» — значит, лентяи. Почему? Я закрываю глаза — от валуна, от прогоревших костров тянет теплом — и вижу зеленые-зеленые луга за Окой, а в траве бродят девчонки из нашего лагеря и ловят сачками бабочек…
— Жрать хочется, — говорит кто-то.
— А как же в Ленинграде? — раздается ехидный голос нашего бачкового. — Там люди небось не получают морской-то паек!
— В Ленинграде хлеб делят поровну, честно!
Наверное, я хотел об этом подумать, а сказал вслух, И сразу передо мной — лицо Сахарова. Он округляет глаза.
— В зубы — хочешь?
— А ты?
Он замахивается, я отшатываюсь, и кто-то смеется. Злорадно. Нет, Сахаров не бьет, он просто напяливает мне на глаза бескозырку, грязной пятерней проводит по моим губам. Я бью его по руке — мимо! У меня мгновенно горячеют глаза — от стыда, от ненависти к этой руке, а главное, от обиды: смеются! Я же за всех…
— Товарищ юнга, вернитесь!
Это старшина. Я прибавляю шагу. Ломаю кусты. К черту!..
— Юнга, вернитесь! «…нитесь!» «…итесь!»
Но вернуться я не могу.
II
Я остановился, подобрал кустик хвойных иголок. Раскусил одну — горько! Побрел дальше, испытывая мрачноватое удовольствие оттого, что иду не в строю, а просто так — куда и как хочу.
Потом решил влезть на сосну. Ветви ее были крепкими, упругими, на золотистой чешуе проступали капельки смолы — такие стеклянные, что хотелось их потрогать.
Ствол уже заметно качало. Обняв его, я осторожно выпрямился. Подо мной и далеко-далеко впереди холмились сосновые кроны, там и тут пробитые пиками елей. А за ними светло холодело море. Я пристроился поудобнее и долго смотрел в эту даль. Туда бы!..
Песня грянула почему-то совсем неподалеку. Запевалу я узнал сразу.
Это дело было под Кронштадтом
С комсомольцем бравым моряком
В дни, когда военная блокада
Обняла республику кольцом.
Я слушал. Она звучала со стороны неожиданно, по-новому — первая песня, разученная нашей ротой. Старая песня. Сколько поколений моряков пело ее до нас?
Мне вспомнилась карта в учебнике истории: молодая Республика Советов в кольце блокады. И большая карта Европейской части страны, которая висела у нас в классе около доски. На ней мы отмечали линию фронта.
Отсюда до линии фронта все-таки ближе И дело не в километрах, теперь я служу. В общем-то все правильно… Кончится же когда-нибудь это строительство!
Только вот как вернуться в роту? Хотел бы я сейчас вместе со всеми шагать, петь, а потом снять по команде «головной убор» и сесть за стол. Сахаров разделит хлеб, начнет разливать по мискам первое… Я проглотил слюну и начал спускаться. На всякий случай надо было поискать в траве пуговицу от хлястика: отлетела, когда влезал на сосну. А без хлястика шинель сразу стала широкой, неуклюжей мантией. Я спрыгнул в траву и услышал, как за спиной треснула ветка. Медленно повернул голову. В трех шагах от меня в кустах чернела чья-то шинель.
— Эй, — сказал я негромко, — в чем дело? Кусты раздвинулись. Вышел Валька Заяц. Я обрадовался.
— Валька! Тоже, значит, сачкуем! Интересно, сколько в лесу…
И осекся. Валька стоял молча, смотрел на меня какими-то затравленными глазами и словно не видел. Нос у него заострился, щеки провалились.
— Да… — Он улыбнулся так вымученно, что у меня екнуло сердце. — Погорели мы с тобой, Серега. Попали! Ты как? — Не дожидаясь ответа, вздохнул. — Тоже похудел…
Вздохнул он как-то очень по-домашнему, жалеючи, и почти, вся моя бодрость улетучилась. Было только жалко его и себя. Рота уже не пела.
Валька присел на траву, словно подломился, обхватил колени и пошевелил неуклюжими ботинками. Из-под штанины выбился уголок портянки.
— Ты наедаешься? — спросил он.
— Нет.
Ответил я все-таки бодро, почему-то надеясь, что от этого признания Вальке станет легче. Я не узнавал его: Валька всегда был насмешливым, нахальным парнем. Всегда меня разыгрывал… Может, и сейчас?
— Как думаешь, — медленно проговорил он, глядя в одну точку, — если попроситься домой… отпустят?
— Ну что ты!
— А я тебе точно говорю, понял? — Валька заволновался и встал. — Мы ведь добровольцы, так? Возраст не призывной — не имеют права. Нам по пятнадцати лет… Точно. Надо только не поддаваться, когда начнут уговаривать. Одного парня уже отпустили.
— Слушай, это в вашей роте два пария из партизанского отряда? — спросил я.
— Ну и что?
Я пожал плечами.
— Да ничего… Сам же говорил: «Война кончится, а…»
— Говорил, говорил!.. — Он отмахнулся. — Заладил!
— Ну… пока. Пойду обедать.
— Тебе-то хорошо. — Валька вздохнул. — Мы уже пообедали…
Мне повезло: наши как раз рассаживались за столы, а рота боцманов, только что отобедавшая, выходила на построение. В этой толкучке я как ни в чем не бывало пробрался на свое место. А Сахаров бачковал — тоже не до разговоров.
На первое дали суп из перловки и сушеной картошки. От него шел вкусный пар.
— Дай-ка твой хлеб, — сказал Железнов.
Я поднял голову и увидел, что он смотрит на Сахарова. У того округлялись глаза.
— Не дрейфь, не съем!
Сахаров пожал плечами, пододвинул на середину стола надкусанную горбушку и вызывающе дернул подбородком.
— Ну? Что дальше?
— И твой, — сказал мне Железнов. Те, кто начал есть, перестали.
Железнов сложил горбушки вместе, и все увидели, что моя заметно тоньше. Стало очень тихо. Было слышно, как шепчутся сосны и за соседними столами стучат ложками. Железнов молча вернул нам хлеб и принялся за первое. И тогда все спохватились и, как по команде, начали греметь ложками и хлюпать.
— На, шакал!
Около моей миски шлепнулся кусок хлеба — половина горбушки бачкового. Я вскочил.
— А мне не надо, ясно? Не надо!
Я бросил ему этот довесок обратно, и хлеб чуть не упал со стола. Его подхватил широколицый, лобастый юнга, сидевший рядом с Сахаровым.
— Эх, вы! — сказал широколицый. — Рядом блокада, а они хлебом бросаются… Бачковать надо по очереди.
Сторонники Сахарова загалдели.
— Чего расшумелись? — спросил широколицый. — Правда, что шакалы…
— А ты-то кто?
Он спокойно ответил:
— Чудинов.
…Работать мне было теперь веселее. Я держался поближе к Чудинову и Железнову. И ужин вроде бы наступил быстрее, чем обычно.
Когда строились на вечернюю поверку, уже совсем стемнело. На дороге грудились фигуры в черных шинелях. Я шел туда, где выстраивалась наша смена, и услышал, как Железнов кому-то сказал:
— Тогда молчи. Понял? Молчи.
В строю мы стояли рядом. Я чувствовал, что он разозлен, но спросил:
— Можно, я свой матрац около твоего положу?
— Давай, — буркнул Железнов.
Подали команду разойтись.
— Ложись на мое место, — сказал он, когда мы шли к палатке. — Я все равно в наряд.
— Но не на всю же ночь? Сменишься…
— Ложись, тебе говорят!
Я устраивался спать, радуясь тому, что в эту ночь мне будет по-настоящему тепло: своим матрацем можно накрыться. В темноте кто-то ткнул меня в плечо.
— Ты? — спросил Железнов.
— Я…
Он молча потянул меня из палатки, отвел к дороге.
— Слушай, есть шлюпка. Мы с Лехой Чудиновым решили на фронт податься, понял? Были еще двое — сдрейфили. Если хочешь, давай с нами, понял?
Я понял. Мне стало жарко.
— Только если сдрейфишь… — Железнов замолчал, оглянулся.
Подошел Чудинов.
— Ну что?
— Подождите, — сказал я. — Можно Вальку захватить? Я сейчас к нему сбегаю — в соседнюю роту.
III
Наверное, во сне человек не слышит, как у него стучит сердце, и все-таки это смахивало на самый настоящий сон. В том, что происходило, я, конечно, участвовал, но сам этому вроде бы и не верил. Моя личная воля была тут ни при чем: ребята шли — я тоже. Шел и думал, что сейчас все кончится. Может быть, я немножко трусил.
Лес в темноте стал таким дремучим, что было удивительно, как нам удавалось идти. Я думал: еще немного — и мы повернем обратно.
Но мы не повернули и вышли к морю. Присели на большой горбатый валун. Совсем рядом чуть-чуть всплескивало море. Над ним тускло, в четверть накала, посвечивали редкие звезды. Пахло мокрым камнем, лесной прелью и водорослями.
Железнов шепнул:
— Причал тут рядом… Пойду подтащу шлюпку. Если засыплюсь, тикайте в роту.
Значит, он мог еще засыпаться. Тогда бы нам ничего не оставалось, как возвращаться.
— А там часовой? — спросил Чудинов. — Пальнет…