Александр Крашенинников - Обряд
Чей-то голубой — так ему блеснуло — смех прошелестел слева. Он поднялся, перебираясь туда. Теперь это были две стройные прохладные березы, крепкий живот, сильные плечи спортсменки. Он не только удержался в установленных пределах, но третью, почти медлительную прогулку выполнил не полностью, вернувшись с середины аллеи.
Какие контрасты, какие падения! Широкое плавание меж могучих берегов, страшная каменная теснина, теплый дождь мшистым мягким утром, стремительное маслянистое скольжение с заснеженного пригорка, жесткий неподатливый туннель, земляная норка, сонный омут.
Он, педантичный («Не к добру, — говаривал родитель, — самый счастливый человек — безалаберный»), ни разу больше не сбился: раз, два, три — раз, два, три — раз, два, три… Раз, два, три — не только Христос, но и Дьявол любит троицу. Раз, раз, еще раз…
Раз…
Внезапно — опять конвульсивные тиски, дрожащие руки, накрепко обхватившие его. В чем дело? Он не мог ошибиться, он шел не по кругу, круга не было. И при чем тут круг? Где эти бархатные эластичные покатости, шелковые плечи, пружинистые холмы грудей? Под ним было жесткое узкое ложе. Но как будоражаще, как безумно оно вело себя, как напрягалось, пело, выгибалось, проваливалось, трепетало! Дьякон тотчас понял, что тут пасуют все технологии — а он, спасибо Сатане, знал десятка два приемов, — они для импотентов. Женщина вдруг начала судорожно ощупывать его, точно проверяя, не сам ли это Сатана — у Сатаны не должно быть спинного хребта. Дьякон ощутил мощные толчки, напирающие изнутри, ближе, ближе — и вмиг его распаленное тело окатило священным холодом, он опустел, как выпитый до капли бурдюк.
Так он во второй раз — впервые было однажды на кладбище после мессы — познал Игуменью. Она-то и разрушила его пустейшие первоначальные страхи, смело вытолкнув в боковую дверь и сама выйдя следом.
Сегодня все было не то, все обветшало, потускнело, сморщилось, сузилось…
Да нет, это он сам, он обветшал и сузился — Дьякон. Какое дело ему теперь до того, что там, за портьерой. Как-то не вдохновляет его больше это пиршество из репертуара провинциальных актрисок и артистиков.
Свобода выбора. Она существует там, где люди несвободны друг от друга, и ее нет там, где они свободны. Несвободные, они соединены эластичными нитями идеала, свободные — жестким ярмом обряда. Как щегол в клетке, вольны были вселенские хиппи, не говоря уже о других.
Жалко ли ему пацаненка? Нет. Дьякон помнит, как одним ударом убил кошку, размозжив ей голову о столб. И он, если надо, сделает это с любым живым существом. Дело человеческое. Всякий, даже самый плаксивый и сентиментальный, сумеет это. Нет такого человека, кто не смог бы. В блокадном Ленинграде людоедствовали отнюдь не самые мужественные. Да что там примеры, зачем примеры. Любой в состоянии. Люди, не признающие этого, тоже существуют по обряду и обречены всю жизнь ошибаться.
Он прошелся из угла в угол, избегая встречаться с кем-либо. Да, собственно, никто и внимания на него не обращал. Отец что-то рассказывал Котису, Ерофей раздувался. Хамеол ходил возле портьеры, плотоядно вслушиваясь. Дьякон затененным пространством возле стены внезапно вышел на улицу.
Где она может быть? Он перебежал через двор к входу в амбар. Дверь была на засове. Он выдернул его — металл жалобно взвизгнул. Дверь внезапно отвалилась, бесшумно поворачиваясь на шарнирах, холодный мрак вылетел изнутри. Он осторожно заглянул. Сырой побуревший деревянный пол, груда медово посвечивающих деревянных реек, рассыпанные ржавые гвозди, дальше клубы пружинящей серой тьмы. Внезапно огромная черная птица вымахнула на него из глубины амбара. Он отшатнулся. Крылья со свистом прорезали воздух над головой, в глаза ударил ветер. Дьякон схватился за косяк. Птица — чудовищный фантастический ворон с клювом, похожим на долото, — тяжело перевалила через конек дома. Было слышно, как где-то царапнули по доскам жестяные когти. Дьякон захлопнул дверь, вгоняя засов.
«Если бы она была где-то поблизости, наверняка подала бы голос», — подумалось ему. Он огляделся. Навес с сиреневым «Вольво» Пана, желтоватые соты поленницы в его глубине, пригон с конюшней, сенником и еще какой-то постройкой в отдалении, кажется, баней. Он побежал к этой постройке.
«Постой, — вонзилось в голову. — А не за малиновой ли она портьерой?» Он встал. Жар пролился по нему от груди к ногам, и ноги превратились в бетонные тумбы. Кое-как поднимая их, он шагнул обратно. Опять остановился. «Да что… — он, не додумав, полетел к бане. — Ах ты, жабье вымя, до того ли ей».
Баня плутовато, потаенно стояла в зарослях гигантской малины, залезающей ей на крышу. Окошко осторожно проблескивало синеватым уголком сквозь неправдоподобно мясистые листья крапивы. Дьякон вошел в предбанник. Там, грузный, растрепанный после каких-то могучих битв, стоял диван о желтой обивкой. Дверь была на замке. Дьякон продрался к окошку.
— Инга, — сказал он, вглядываясь в колючий неподатливый сумрак.
С широкой лавки у полка что-то скользнуло ему навстречу.
— Кто там?
— Где пацаненок? Это я, Дьякон.
У окошка качнулась рука, прядь, выплыло усталое несчастное лицо Игуменьи, Она долго смотрела на него, точно не узнавая или проверяя.
Дьякон отогнул гвозди и вынул стекло окошечка.
— Значит, он забрал его?
Она не ответила.
— Слушай, — сказал он, — ну что тебе до него? Тем более, что теперь уже ничего не переменишь. Не я, так кто-то другой.
— Если бы это сделали с твоим сыном?
— Какое значение имеют твои вопросы? Это все бессмысленно.
Она отодвинулась, глядя в пол.
— Я ведь вижу, — сказала она, — ты тоже сомневаешься. По-моему, ты иногда хочешь быть добрее, чем ты есть. Но разве можно быть добрым, оставаясь во зле?
Он длинным и как бы вызывающим взглядом посмотрел на нее, но она так и не подняла глаз.
— Что ты предлагаешь? — неуверенно сказал он. Она уперла подбородок в ладонь.
— Этот мальчишка меня прямо перевернул, — она коротко взглянула на него. — Ты когда-нибудь задумывался, что у нас впереди?
— Я только об этом и думаю.
— Я не могу, мне жаль его, — проговорила она. — Никогда не думала, что со мной произойдет такое… Неужели ты это сделаешь?
— Ты стала психопаткой. Не обижайся, это не ругательное слово. Если я откажусь, мне этого не простят. Но дело не в этом. Ради чего мы тогда все затевали, ради чего наш клан? Чего стоят тогда наши цели, наши клятвы сорвать с себя все оковы? На что еще я могу опереться? Или снова плюхнуться в толпу баранов?
— Но не детоубийством же оправдывать свою жизнь? В чем виноват ребенок?