Александр Дюма - Женитьбы папаши Олифуса
По мере ее приближения я все отчетливее узнавал Бюшольд; храпеть я, может быть, и не перестал, но что больше не пел — это уж точно.
«Ах так! — сказала она. — После того как ты два раза проломил мне череп, сначала коньком, потом подставкой для дров, ты не только не каешься и не пытаешься искупить свои грехи, но еще и напиваешься до бесчувствия!»
Я хотел ответить, но произошло что-то странное: теперь она говорила, а я онемел.
«Не старайся, — продолжала она. — Ты не только онемел, ты еще и парализован. Ну, попробуй встать, попробуй».
Проклятая Бюшольд прекрасно видела, что со мной делалось и какие нечеловеческие усилия я прилагал, чтобы выбраться из койки. Но моя нога гнулась не больше, чем фок-мачта, и без помощи кабестана я не мог сдвинуться с места.
Я сдался: лег в дрейф и оставался неподвижным, словно буек.
К счастью, можно было закрыть глаза и не смотреть на русалку: это было некоторым облегчением; но, к сожалению, нельзя было заткнуть уши, чтобы не слышать ее голоса. Она все говорила и говорила, и в конце концов я перестал различать слова, они слились в неясный гул, затем умолк и он, а потом стало слышно, как пробили склянки и боцман закричал:
«Вторая вахта, на палубу!»
— Вы знаете, что такое вахта? — спросил у меня папаша Олифус.
— Да, продолжайте дальше.
— Так вот, это была моя вахта, и звали меня. Я слышал, что меня зовут, но и пальцем не мог пошевельнуть и только говорил себе: «Будь уверен, Олифус, от расправы тебе не уйти, прогуляется по тебе линёк. Ну, несчастный, тебя же зовут; ну, лентяй, вставай же скорее!»
Все это, сударь, происходило внутри меня; но, черт возьми, снаружи я не мог сделать ни малейшего движения.
Неожиданно почувствовав, как меня трясут, я решил, что это Бюшольд, и хотел спрятаться; меня трясли все сильнее, но я не шевелился. Наконец послышалось ругательство, от какого палуба может треснуть, затем кто-то спросил меня: «Эй, ты что, помер?»
Я узнал голос рулевого.
«Нет! Нет! Я жив! Нет, папаша Видерком, я здесь. Только помогите мне слезть с койки».
«Что? Помочь тебе?»
«Да, я сам не могу двигаться».
«Господи, помилуй; я думаю, он еще не протрезвел. Ну, сейчас я тебя!»
И он схватился за ручку валявшейся на полу метлы.
Не знаю, страх придал мне сил или мое оцепенение прошло, только я легко, словно птичка, соскочил с койки, сказав: «Вот и я! Это все подлая русалка! Эта тварь, без сомнения, родилась мне на погибель!»
«Русалка или кто другой виноват, — проворчал рулевой, — но чтобы завтра с тобой такого не было; не то увидишь у меня…»
«О, завтра этого бояться нечего», — ответил я, натягивая штаны и начиная взбираться по трапу.
«Да, понимаю, завтра ты не напьешься; на сегодня я тебя прощаю: не каждый день бывает такой праздник. Ну, живее, живее!»
Я поднялся на палубу. Никогда мне не приходилось видеть подобной ночи.
Небо, сударь, было усеяно не звездами: оно было осыпано золотой пылью. Поверхность моря покрылась рябью от легкого бриза — по такой дорожке только в рай идти.
Это еще не все. Казалось, судно, рассекая волны, поджигает их. Делать мне было нечего: судно шло на всех парусах, распустив бом-брамсели и лиселя, словно девушка, спешащая на воскресную мессу. Так что я, перегнувшись за борт, стал смотреть на воду.
Вы и представить себе не можете ничего подобного. Говорят, такое устраивают мелкие рыбешки, но я предпочитаю думать, что сам Господь. Похоже было, будто вдоль всего корпуса судна загорелось полсотни римских свечей. Бесконечный фейерверк рассыпался звездами за кормой. И все это вырисовывалось на темном фоне волн, будто в глубине кто-то колыхал складки огненного полотнища.
Вдруг мне показалось, что в этом пламени кувыркается человеческая фигура; я все больше различал ее, и кого же, по-вашему, я в ней узнал? Бюшольд!
Не надо и спрашивать, хотел ли я отскочить назад. Но не тут-то было! Я прилип к борту, словно сушеная треска, и не мог сдвинуться ни на шаг. Она же напротив, то ныряла, то плавала кругом, то переворачивалась на спину, манила меня к себе, звала, улыбалась, и я почувствовал, что мои ноги отрываются от палубы, я начинаю падать, словно у меня закружилась голова, а затем скользить на животе; я хотел удержаться — но схватиться было не за что, хотел закричать — но голос пропал, и меня все тянуло вниз. Ах, проклятая русалка! Волосы на моей голове встали дыбом, около каждого волоска выступила капля пота, и я все скользил, скользил головой вниз и чувствовал, что вот-вот упаду в воду. Проклятая русалка!
Вдруг кто-то схватил меня сзади за штаны.
«Это еще что? Олифус, ты, никак, взбесился? — сказал рулевой, подтащив меня к себе. — Эй, двоих — ко мне, да поздоровее, покрепче! Сюда!»
Они подбежали, и вовремя! Я чуть не увлек его за собой в воду. Ох!
Я упал на доски палубы, мокрый как мышь, зубы у меня стучали, глаза закатывались.
«Ну, если уж ты эпилептик, так надо было раньше об этом сказать, — продолжал рулевой. — В таком случае мы тебя спишем на берег. Хорошенький матрос с нервными припадками! Именно то, что надо. Барышня Олифус — как вам это нравится?»
Меня продолжало трясти, но я заговорил:
«Нет, это не эпилепсия, это Бюшольд. Вы ее не видели?»
«Кого?»
«Бюшольд. Она была там, в воде, и ныряла в огонь, словно саламандра. Она звала меня, притягивала к себе, это была она! Ах, проклятая русалка, чтоб тебя!»
«Что это ты все говоришь про русалку?»
«Нет, ничего…»
— Видите ли, — перебил сам себя папаша Олифус, — если вам, сударь, придется пуститься в долгое плавание, никогда не говорите с матросами ни о русалках, ни о нереидах, ни о морских девах, ни о тритонах, ни о рыбах-епископах. На земле — еще куда ни шло, на берегу матросы над этим смеются, но в море такие разговоры им не по душе: они наводят страх. Так что, если бы не рулевой, меня выбросили бы за борт, хлебнул бы я морской воды.
Я уселся у основания бизань-мачты и, уцепившись за снасти, стал ждать рассвета.
Утром мне уже казалось, что все это было сном; но меня била такая лихорадка, что пришлось признать: ночные события происходили наяву. Собственно, все очень просто: я ударил Бюшольд подставкой для дров, и так сильно, что убил ее; и теперь ее душа явилась с просьбой, чтобы я помолился о ее спасении.
К несчастью, на судах Индийской компании не было священника, иначе я попросил бы отслужить заупокойную мессу и все было бы кончено.
Пришлось воспользоваться другим известным средством. Взяв мускатный орех, я написал на нем имя русалки, завернул орех в тряпочку, положил в жестяную коробку, нацарапал на крышке два крестика, разделенные звездочкой, и с наступлением темноты бросил этот талисман в море, прочитав «De profundis»[2], а затем пошел укладываться в свой гамак.