Федор Шахмагонов - Хранить вечно
В кабинете уже была пациентка. Мы остались с Сальге вдвоем. Он молчал. Я сидел в кресле, не глядя на него, но кожей лица чувствовал его присутствие, каждый его жест.
Время шло…
Прошел наконец и он в кабинет. На веранде он оставил портфель и трость.
Я поглядывал на окно, терпеливо ждал… Разговор у них не короток, стало быть, по существу…
Я смотрел на рассаженные деревья.
Особенно приглянулась мне серебристая елочка. Ее посадили в двух шагах от веранды. Растет она медленно. Достигла она макушкой карниза. Самая ее прекрасная пора, расцвет всей красы. Распушилась каждая ее ветка.
Шаги за дверью, дверь раскрылась, вышел Сальге. Я встал.
Из-за двери раздался голос:
— Пожалуйста!
Сальге раскланялся со мной, обнажив ослепительные эубы, улыбнулся он только ртом, глаза смотрели пронизывающе и холодно.
А что, если?.. Я задумался, входя в кабинет. Что-то интересное показалось мне в мелькнувшей мысли. Ну конечно же!
Когда я вошел в кабинет, Раскольцев сидел за столом, что-то записывая в тетрадь посещения больных. Не поднимая головы, он сказал:
— Садитесь!
Я сел на стул, поставленный сбоку стола для пациентов. Он поставил точку в конце фразы, поднял на меня глаза.
Обычно говорят, что глаза — это зеркало души. Но это действительно в том случае, если у человека открытая душа. У Раскольцева глаза серые. Серый цвет обманчивый, хотя и немного у него оттенков. Словно бы туман у него в глазах, словно бы дым, и ничего сквозь не видно. Спокоен и ровен. Профессиональные вопросы, профессиональные жесты…
он высок и барствен. Совершенно не обязательно, что он и в жизни барин. Он барствен по натуре, по скрытому чувству превосходства над другими, красив, хотя и немолод.
— Имя, возраст!
Перо зависло над бумагой.
То, что мелькнуло при входе в кабинет лишь проблеском, теперь окрепло в решение.
— Дубровин Никита Алексеевич!
Он записал.
— Возраст?
— Пятьдесят шесть лет…
— Работаете?
— Работаю…
— Профессия?
— Полковник…
— Военнослужащий? В штатском?
— По характеру службы приходится в штатском…
Здесь бы ему и споткнуться, если бы его мысли в эту минуту работали в определенном направлении. Но его внимание скользнуло мимо моей оговорки о «штатском».
— Курите?
— Трубку, доктор!
— Не глядя, сразу говорю: курить бросайте! Ничего не знаю! Если хотите у меня лечиться — сразу бросайте! Ночные работы? Нервы?
— Сейчас какие там нервы? И ночных работ нет! Все было, доктор… и по полторы пачки курил за ночь… Во время войны досталось!
— Всем, кто воевал, досталось! Ранения были?
— Ранений не было, но работа была сложной…
Потихоньку я его выводил на главный вопрос, выводил на свою новую задумку. Он взглянул на меня из-под очков.
— Что-нибудь было особенным в вашей работе, что могло повлиять на ваше здоровье?
— Наверное… Начало войны, доктор, я встретил в Германии…
— Простите! Это по какой же линии?
— По нашей, доктор! На нелегальном положении.
— Зачем вы мне это говорите?
Ого! Легко и свободно, без усилия он принимает вызов!
— Это уже давно не тайна, доктор! Теперь попутно я занимаюсь историей… А вот там, наверное, и закладывалась моя болезнь…
— Там это могло быть! Там все могло быть! Страшная страна! Я тоже был во время войны в Германии. В плену!
— Сочувствую вам, доктор! Досталось, наверное?
— Кто вас ко мне рекомендовал?
Я назвал ему имя его давнего пациента.
— Ложитесь! — приказал он.
Я снял пиджак, рубашку и лег. К спине прикоснулся холодком ободка стетоскоп.
Выслушивал он внимательно, должен отдать ему справедливость. Каждый жест обнаруживал в нем навыки специалиста.
Он увидел шрам на спине от пулевого ранения.
— О-о! — воскликнул он. — Германия?
— Партизанский отряд, доктор!
— Биография у вас, скажу я вам! Эпоха!
Он разрешил мне встать.
— Мы не думали об эпохе, доктор! Не правда ли? Жили, как повелевала совесть!
— И горели, как свечи! — поддержал он разговор. — Стеарин остался, а фитилька частенько не хватает… Сердце у вас пошаливает. Но имейте в виду, что сердце — аппарат выносливый. Только убирать надо все лишнее. Пора отказаться от трубки. Коньяк?
— Коньяк, доктор…
— И от коньяка! Занятия историей не обременительны! Я тоже иногда мысленно возвращаюсь к прошлому… Нельзя сказать, чтобы о фашистском плене написано было мало… А вы знаете, не доходит до молодых… Рассказываю вот дочке, она верит… Но чувствами этого не постигает…
— Да, в стандарты здесь ничего не вгонишь! Звоните, доктор! Может быть, я чем-нибудь и помогу!
Решился уже совсем на прямой намек. Но легко, конечно, и объяснимо желание пациента чем-то помочь своему доктору. И уловил, уловил я в нем какое-то движение, какое-то смятение чувств, беспокойство, при всей его сухости и сдержанности. Он сжал мне руку чуть выше локтя и проговорил:
— Принимайте мои лекарства… Заглядывайте через недельку…
Мы раскланялись…
Солнце между тем совершило положенный ему путь, и его лучи упали на веранду. Блистала серебром хвои елочка. Я снял с гвоздя шляпу и тихо пошел…
12А теперь послушаем их разговор. В аппаратной собралась вся группа, участвовавшая в операции: Василий, Сретенцев, Волоков…
Сальге. Здравствуйте, доктор!
Раскольцев. Здравствуйте! Я удивлен…
Сальге. У вас два дня не отвечает телефон!
Раскольцев. Идут работы…
Сальге. Знаю! Ведут подземный кабель… Почему?
Раскольцев. Как это почему? Стояла воздушная линия, ведут подземный кабель! Я думаю, это лучше! Надежнее.
Сальге. Мне именно сегодня надо было вам звонить… Случайность?
Раскольцев. Не сходите с ума! Мы два года добивались, чтобы проложили подземный кабель. Я даже и генерала просил…
В этом месте Василий взглянул на меня и даже поднял руку, чтобы я обратил внимание. Действительно, здесь что-то улавливалось в интонации: бытовое, приземленное. Словно бы говорили они об общем и давнем знакомом. Я попросил повторить фразу, отметил для себя, как строились паузы. Пошли дальше.
Сальге. Я не люблю неслучайные случайности!
Раскольцев. Этак нельзя! У меня больше оснований беспокоиться… Вы белым днем являетесь сюда…
(Раскольцев еще и успокаивает его. Это неожиданность!)