Андре Лори - Изгнанники Земли
— Из всего этого вы видите, милейший мой Моони, что, обладая совокупностью всех вышеупомянутых средств и приемов, эти господа, факиры и фокусники, которые поистине могут быть названы артистами своего дела, без труда могут создать самую полную иллюзию смерти и безнаказанно дать зарыть себя даже и на весьма продолжительный срок. В это время они живут или, вернее, прозябают в своем гробу или могиле до того самого момента, когда их друзья или родственники найдут нужным вырыть их и возвратить опять к жизни.
— В том случае, который наблюдал доктор Сирек, мнимый покойник был зарыт в землю и накрыт слоем чернозема, на котором посеяли маис. И только тогда, когда совершенно вызревший маис был надлежащим порядком убран, то есть по прошествии целых шести месяцев, тело факира было вырыто из земли, — и он вновь ожил!
Норбер Моони с живым любопытством слушал объяснения и рассказ доктора Бриэ. Но интерес его был ничто в сравнении с тем напряженным вниманием, какое проявлял к его словам Каддур.
Совершенно пришедший в себя карлик теперь уставился широко раскрытыми глазами на доктора и, напрягая свой слух и внимание, старался не пропустить ни одного слова из того, что говорилось.
Доктор заметил это и поспешил прервать свою лекцию, решившись продолжать ее в большой круглой зале: он не считал удобным, чтобы его пациент так волновался тотчас после своего возвращения к жизни.
— Ну, что, милейший мой! — сказал он, обращаясь к карлику с чисто профессиональной дружелюбной, немного покровительственной фамильярностью, ласково потрепав его по плечу, — теперь нам, по-видимому, намного легче, не правда ли?..
— Но вот тебе добрый мой совет: не повторяй ты больше этих шуток; тем более, что теперь ведь они не могут уже ввести нас еще раз в обман!.. Виржиль сейчас принесет тебе чашку крепкого бульона, реймский бисквит и полрюмочки старого бордо… а затем надо будет хорошенько выспаться, после чего, когда ты наконец проснешься, будешь здоров, как я!
Слушая доктора и глядя на его приветливое, ласковое обращение с этим уродливым, безобразным и зловредным существом, которое еще не так давно было на волосок от вполне им заслуженной смертной казни, и которое избегло ее только тем, что прикинулось отравившимся ядом, можно было подумать, что он имеет дело с самым добродетельнейшим, с самым безобиднейшим из людей, что это его любимый пациент, дорогое Детище, вынянченное им с ранних лет. Такова сила своеобразного чувства врача к своему больному: она совершенно сглаживает и уничтожает в его глазах все посторонние условия и обстоятельства данного случая, всякие посторонние соображения, и заставляет его относиться к больному без всякого отличия, будь он бедный или богатый, влиятельный или же жалкий, слабый и хилый; будь он человек честный и добродетельный или же самый отъявленный мошенник, негодяй и преступник, — для врача ничего этого не существует, в его глазах каждый больной не что иное, как предмет для изучения, для проявления на нем знаний и искусства предмет, вверенный его попечению и заботам, — ничего более.
И такова сила примера, что все обитатели обсерватории отнеслись к Каддуру точно так же, как к нему отнесся доктор Бриэ. Все как будто совершенно забыли о всех злодеяниях и преступлениях Каддура и смотрели на него сначала только как на любопытный феномен, а затем как на своего несчастного брата, товарища по беде, — «изгнанника Земли» как и сами они.
Когда по прошествии нескольких часов Каддур мог встать и прийти в галерею телескопов, где для него раскинули походную кровать, все одни за другими спешили выказать ему свое участие и расположение. Норбер Моони предложил ему часть своего белья; Гертруда принесла ему бульон, приготовленный под ее личным наблюдением; Фатима предложила ему сыграть с ним партию в шахматы, если только он того желает, и принесла доску и фигуры к его кровати, выразив желание развлечь его. Что же касается Виржиля, то этот добродушный человек уже в продолжение целых шести часов, то есть с первого момента появления Каддура в обсерватории, не переставал всячески ухаживать за ним. Только один Тиррель Смис сохранял какую-то недоверчивую сдержанность по отношению к бедному карлику и, по-видимому, в душе осуждал такое заботливое ухаживание других за этим уродцем, считая это совершенно неуместным и неподобающим. Собственно говоря, ему ужасно недоставало присутствия сэра Буцефала, чтобы решить окончательно вопрос о том, насколько ему следует принять участие в этом общем настроении. Будь здесь в числе других и баронет, и окажи он со своей стороны тоже внимание и любезное снисхождение этому безобразному карлику, Тиррель Смис, конечно, счел бы своим долгом в точности последовать примеру своего господина, так как благовоспитанный, образцовый слуга и камердинер всегда и во всем должен быть солидарен со своим господином. Но так как баронет отсутствовал, то Тиррель Смис счел за лучшее воздержаться от всякого рода проявлений своих чувств.
А между тем баронета все еще не было, и его отсутствие становилось все более и более необъяснимым. Однако с того момента, как наши друзья встретили его надпись на одной из вершин Лунных Апеннин, казалось, что особенно беспокоиться о нем нечего.
Сначала Радамехский карлик упорно молчал и с безучастным равнодушием относился к заботливому ухаживанию и всем признакам явного к нему расположения, какие старались проявить по отношению к нему все присутствующие. Казалось, одному только доктору удалось попасть к нему в милость, и только когда он заговаривал с ним, угрюмый карлик оставался, по-видимому, доволен; на других же он положительно не обращал никакого внимания.
Когда же он успел убедиться, что это выражение симпатии к нему вполне искренно, что все эти люди относятся к нему действительно сердечно и с непритворной лаской; когда он понял, что ему от души простили все его прежние проступки и смотрят на него как на своего человека, как на друга, а не как на врага; когда он наконец убедился, что все прошлое настолько забыто, что его каждый раз зовут к столу и сажают вместе с собой и за обедом, и за ужином и делят с ним каждый кусок и каждый глоток совершенно по-братски, то такая безмерная доброта со стороны людей, которым он всегда старался делать только зло, до того потрясла и растрогала его, что, будучи не в силах сдержать своего порыва, он вдруг зарыдал, как ребенок, и разразился обильными слезами.
С этого момента он разом совершенно изменился и в своем отношении ко всем, и в своей манере держать себя.
Он по-прежнему говорил очень мало и неохотно, но выражение тихой грусти, почти кротости заменило на его лице прежнее выражение угрюмой недоверчивости и мрачного вызова, читавшееся прежде в его чертах. По-видимому, какая-то новая струна зазвучала в этом исстрадавшемся, наболевшем сердце. В первый раз в жизни чувство ненависти и злобы к людям тяготило и давило его. Порой в его глазах можно было прочесть нечто, похожее на прискорбное удивление или недоумение.