Робер Мерль - Остров
В своем гроте-верфи Парсел целыми днями вдыхал горько-соленый запах моря. Соль и йод проникали повсюду, и даже свежераспиленное дерево вскоре теряло свой приятный аромат. Шли последние дни его пребывания на острове. Он старался сосредоточиться на своей работе и думать только о том, какой будет его жизнь с Ивоа в океане. Но по вечерам, когда он возвращался с залива, едва он входил в подлесок, как его охватывали запахи земли. Тиаре и ибиск цвели шесть месяцев в году, а в июне распускалось еще бесконечное множество цветов; он не знал их названий и в десяти шагах не мог отличить от порхающих над ними крошечных многоцветных птичек. Настоящая оргия ароматов! Каменистые тропинки покрылись мхом и травой, усеянной кучками желтых цветов на коротких стебельках. Парсел ступал осторожно, чтобы их не помять. После твердой гальки и песка трава под босыми ногами казалась такой мягкой и теплой!
Вечером, лежа на кровати рядом с Ивоа, он прислушивался в темноте к дыханию Ропати. Чудесные таитянские дети! Никогда не кричат! Ни одной слезинки! Ропати спал голенький в своей кроватке, такой же тихий, как здоровый маленький зверек. С тех пор как Тетаити наложил на Парсела табу, он снова на ночь широко раскрывал раздвижные двери и с нетерпением поджидал, когда луна выйдет из-за облаков, чтобы лучше видеть Ропати.
Через некоторое время Парсел прикрыл глаза. Ящерицы, живущие в листве пандануса, из которого была сделана крыша, ползали у него над головой с сучка на сучок с легким шорохом, похожим на дуновение горного ветерка. Парсел слегка стукнул рукой по деревянной перегородке. Тотчас же все смолкло. И он представил себе, как тоненькие ящерицы с непомерно длинными хвостами замерли в ужасе между листьями и сердца их колотятся под зеленой шкуркой. Вот уже восемь месяцев, как они живут здесь рядом с ним, невидимые среди листвы, защищенные своей окраской, но все такие же пугливые.
Наверное, он задремал. Он открыл глаза. Луна уже взошла. Он вспомнил, что хотел поглядеть на Ропати, и приподнялся на локте. Ивоа шевельнулась во сне. Вытянувшись на спине, тоже нагая, в рамке распущенных черных волос, она спала, положив одну руку на разбухшую от молока грудь, а другую на кроватку Ропати. Парсел тихонько провел тыльной стороной руки по ее щеке. У Ивоа была теперь лишь одна забота, лишь одна цель, все остальное отошло на задний план. Она определила смысл своей жизни раз и навсегда, и ей не приходилось искать его с муками и сомнениями, как Адамо.
Он наклонился, и его снова поразило, что младенец так мал. Пройдет не меньше десяти лет, прежде чем он упрется ножками в спинку кроватки из дубового дерева, которую ему смастерил отец. Парсел вдруг чуть не рассмеялся. Право, какой же он крошечный! Крошечный и очень толстый. Под лунными лучами его тельце приобрело теплый оттенок старой позолоченной бронзы, как будто за двенадцать дней, прошедших с его рождения, младенец уже успел потемнеть от времени.
— Ты не спишь, Адамо?
Ивоа посмотрела на него.
— Нет.
— У тебя снова заботы в голове?
— Нет.
Последовало долгое молчание. Ему показалось, что он ответил слишком сухо, и он добавил:
— Я смотрю на Ропати.
Она повернула голову и посмотрела на малыша долгим, внимательным взглядом, как будто видела его впервые, а потом сказала вполголоса беспристрастным тоном:
— Ауэ! Он очень красивый!
Парсел тихонько рассмеялся, придвинулся к ней, прижался щекой к ее щеке, и они стали вместе разглядывать Ропати.
— Он красивый, — повторила Ивоа.
Минуту спустя Парсел снова уронил голову на подушку из листьев. Он чувствовал себя грустным и усталым. В наступившей тишине снова послышался торопливый шорох среди пальмовых листьев.
— О чем ты думаешь? — спросила Ивоа.
— О ящерицах.
Она засмеялась.
— Нет, правда! — сказал он живо, поворачиваясь к ней.
— Что же ты думаешь?
— Я их люблю. У них крошечные лапки, и они бегают. Они не ползают. Ползать отвратительно. — Он продолжал: — Они очень славные. Мне хотелось бы их приручить.
— Для чего?
— Для того, чтобы они нас не боялись. — И добавил: — Я даже придумал, как их приручать. Но теперь уже поздно.
Ивоа молча смотрела на мужа, но она лежала спиной к луне, и ему было плохо видно ее лицо.
Прошло еще несколько минут. Они слушали ящериц.
— Больше всего я гордился раздвижными дверями, — сказал Парсел приглушенным голосом, как будто возвращаясь к теме, о которой они уже говорили.
Снова последовало молчание, и Ивоа сказала тихо и нежно, вкладывая свою руку в ладонь Парсела:
— А креслом?
— Кресло сделать легче. Вспомни, сколько я трудился, пока сделал двери.
— Да, — прошептала она, — ты много трудился.
Она замолчала, и дыхание ее изменилось. Парсел протянул руку и провел ладонью по ее лицу. Она плакала.
Он коснулся кончиками пальцев ее щеки. Она тотчас привстала на локте и замерла в ожидании. Таков был ритуал. Он собрал ее густые разбросанные волосы, откинул их за подушку и просунул руку ей под голову.
— Ты печалишься? — спросил он тихонько, склонившись к самому ее лицу.
Помолчав, она ответила:
— За Адамо. Но не за Ивоа.
— Почему не за Ивоа?
Она продолжала беззвучный голосом:
— Да, это был красивый дом…
Она уткнулась лицом в ямку на его плече и сказала:
— Куда идет Адамо, туда и я. Адамо — мой дом.
«Адамо — мой дом!» Как она это сказала! Прошло несколько секунд, и он подумал: «Меани, Уилли, Ропати. Все умерли! Может, и правда лучше покинуть остров после всего этого…» Но он с возмущением встряхнул головой. Нет, нет, не надо лгать, он этого вовсе не думает, даже со всеми зарытыми здесь мертвецами, остров оставался островом — единственным местом в мире, единственным временем в его жизни, когда он был счастлив. Он немного отодвинулся и попытался разглядеть выражение лица Ивоа.
— Тетаити сказал: «Когда Скелет убил Кори и Меоро, ты должен был пойти с нами».
Ивоа ничего не отвечала; тогда он приподнял правой рукой ее голову, чтобы заглянуть в глаза. Но в темноте отсвечивал лишь венчик ее волос, а на месте глаз он увидел только темную радужку, чуть выделяющуюся на фоне более светлых белков.
— А ты, Ивоа, что ты скажешь?
— Так думали все таитяне.
— А что думаешь ты, Ивоа?
Ответа не последовало.
— А ты, Ивоа?
— Адамо мой танэ.
И она тоже. Она тоже порицает его. Он снова почувствовал себя совсем одиноким. Оторванным от всех. Всеми осужденным. Он боролся изо всех сил, чтобы не чувствовать себя виноватым. Он сохранял молчание, и ему казалось, что это молчание становится все более тяжким и горьким и, словно омут, постепенно засасывает его.