Остин Райт - Островитяния. Том первый
Весь этот вечер я посвятил компаньонам. Они пришли ко мне на ужин, но разговаривать с Дженнингсом не было никакой возможности.
— Джон, ты — чудо! Мы все чудо! Все чудесно! — не уставал повторять он, заверяя, что все в полной готовности, лучше и быть не может, и его круглое лицо плутоватого херувима не переставало лучиться улыбкой.
Сразу же после ужина он ушел, оставив меня с Даунсом, обговаривать детали. Он улыбался, подмигивая и не скрывал, что собирался навестить свою даму.
— Полгода я ждал этого момента, — говорил он, — и ничто теперь меня не остановит. Решайте все побыстрее. А я — лечу на крыльях любви.
Он ушел, и надо сказать, что видеть его нескрываемое нетерпение человеку влюбленному было не очень-то приятно.
Даунс сразу сказал, что он до такого рода дел не охотник.
Главное для нас было сделать все, чтобы островитяне поняли назначение выставленных образцов. Мне вряд ли удалось бы часто присутствовать на корабле; Дженнингс знал островитянский неважно, а Даунс не знал вовсе. Целыми часами я составлял параллельные — на английском и островитянском — описания сельскохозяйственной техники, сепараторов и маслобоек. Даунс размещал экспонаты на судне, среди них — немалую часть тиража моей «Истории». Мы детально обсуждали, как будем вести переговоры о продаже. В промежутках я посещал заседание Совета и званые обеды. Это были самые занятые дни из всех, проведенных в Островитянии, и отнюдь не самые несчастливые, хотя работы было слишком много даже для небольшой передышки. Деятельность, воздвигавшая преграды между Дорной и мной, была мне противна.
Через десять дней, двадцать шестого декабря, «Выставка» открылась для первых посетителей. Ими стали торговые агенты, члены Совета и представители дипломатической колонии. Островитян было немного, поскольку двадцать третьего Совет закрылся: но все консульства и миссии прислали свои делегации, и от агентов не было отбоя. Я на первых порах играл роль гида. От Даунса пользы было мало, а Дженнингс просто разочаровал меня. Он никак не мог смириться с мыслью, что ему придется покинуть Город вместе с «Выставкой».
Через пять дней судно отправилось вверх по Ривсу. Я остался. Безусловно, почин можно было считать успешным. Посетителей было много, и все проявляли интерес. При желании Дженнингс мог объясняться с публикой даже несмотря на свое далеко не совершенное владение языком.
В первое время я чувствовал себя значительной фигурой. Практически все иностранцы и островитяне слышали о моей книге. Иногда до меня даже доходили читательские отзывы: так, например, в день спортивного праздника некий фермер из Дина неожиданно обратился ко мне, сказав, что читал «Историю». Плавание «Туза» тоже снискало мне известность, хотя подозреваю, что некоторые из моих коллег-дипломатов втайне завидовали мне; вряд ли иначе они стали бы так подчеркнуто расхваливать нашу расторопность.
Несколько дней после отплытия «Туза» прошли сравнительно спокойно; потом меня ждал удар. Ровно через год после моего появления в Островитянии «Св. Антоний» доставил письмо из Вашингтона, положившее конец всем моим надеждам. И случилось это накануне того дня, когда я собирался отправиться на Запад.
Господин из министерства, распоряжавшийся моей судьбой, обозревая мою деятельность в качестве консула, изложил ее по пунктам, напоминавшим обвинительный приговор. Я не имел права пожаловаться, что не был информирован о прибытии тех американцев, которых не смог опекать должным образом. То, что я не сумел помочь больному джентльмену, не прошедшему освидетельствование; то, что я не сумел оказать необходимую поддержку представителям некоторых американских фирм (конкретные имена не назывались, но явно имелись в виду Мюллер, Эндрюс и Боди); то, что я в недопустимой степени позволил себе сближаться с лицами и партиями, враждебными американским интересам; наконец, то, что я позволял себе часто отлучаться из Города, — все это вновь обернулось против меня. Совесть моя была чиста, и те же факты в ином освещении могли бы представить иную картину, но это было слабое утешение. В Вашингтоне явно действовали враждебные мне силы, и никакие мои объяснения, никакие оправдательные доводы ни к чему бы не привели. В конце письма недвусмысленно заявлялось, что ввиду важных политических перемен, происходящих сейчас в Островитянии, желательно было видеть в роли консула более искушенного в дипломатических делах человека. Не менее ясно мне давали понять, что мое прошение об отставке будет немедленно принято. Пока же, разумеется, мне предписывалось оставаться на занимаемом посту. И нигде даже намека не было на то, что, измени я свое поведение, мне удастся сохранить место.
В какой-то момент мне даже захотелось навсегда потерять Дорну — тогда мой провал не был бы столь болезненным. Уязвленное чувство, однако, если не принимать в расчет Дорну, имело и оборотную сторону. Ведь если меня сместят с поста консула, у меня останется еще, пусть небольшой, шанс стать торговым представителем. Письма от дядюшки Джозефа, которое могло бы объяснить ситуацию и смягчить удар, не было. Во мгновение ока все воздушные замки, которые я с таким старанием возводил в последние месяцы, растаяли как дым. Я опоздал. Вся моя нерешительная, с оглядкой, консульская карьера рухнула.
Но я все равно увижу Дорну. И тут уже ничто не помешает мне!
17
ЛЕТО. ДОРНА
Путешествия в одиночку стали для меня теперь привычны. Проще простого было мне упаковать свою суму и уехать из Города, что я и сделал 15 января 1908 года, верхом на верном Фэке, вновь влекомый на Запад, по дороге, по которой мне приходилось проезжать уже трижды, и всегда — с неотступными мыслями и воспоминаниями о Дорне.
Стояло уже настоящее лето, и груз облитой солнцем пышной листвы, густо зеленеющих полей и долгих и теплых дней его был ощутим, когда я проезжал по холмистым равнинам Бостии и Лории. Незавидность моего положения угнетала меня, и перенесенный шок вспоминался больно и часто. Легкое облачко желтоватой пыли мерно поднималось из-под копыт Фэка, их стук размерял замкнутый круг моих мыслей: я потерпел крах, надо смириться, я потерял место, Островитяния не для меня.
В конце первого, казавшегося нескончаемым дня моего пути Город с его трезвыми, практическими заботами канул за горизонт. Я ехал вперед, в мир любви, бодрящей и освежающей душу и чувства.
На четвертый день, когда мы с Фэком двигались вдоль узкого русла Кэннана, чей клокочущий поток ревел и эхо этого рева отзывалось в окрестных холмах, я внезапно ощутил такое полное и до сих пор неведомое чувство свободы, что мне показалось, будто я перенесся в некое новое жизненное измерение. Скоро я сойду со сцены, и мне уже не придется притворяться.