Владимир Рыбин - Искатель. 1978. Выпуск №2
— Кому это мы хотим понравиться? — спросил я, неслышно подойдя к ней.
— Себе, конечно, — ответила Таня, ничуть, казалось, не удивившись моему появлению.
— Какой эгоизм!
— «Нравиться» — в-возвратная форма глагола.
— С мягким знаком слово или без?
— Ск-кажите на милость, мы еще не забыли школьных уроков.
— Теперь я русский зубрю заново. Чтобы разговаривать с некоторыми учительницами на одном языке.
Вскоре у меня в руках оказалась Танина сумочка и стопка тетрадей. Тетради все время разъезжались, и мне приходилось нести их, по-учительски прижимая к груди. Был вечер, тихий, по-летнему теплый, и я изрядно парился в своей шинели, обязательной по еще не отмененной зимней форме одежды.
— Сегодня я на весь вечер в вашем распоряжении.
— Поощрение?
— Так точно. Для нас обоих.
— А мы, од-днако, самомнительны.
— Что поделаешь, служба.
— Служба? — переспросила она, подозрительно оглядев меня.
— Как говорила моя бабушка, не заслужишь — не поедешь.
Я выкручивался как мог. Всегда так с моим языком, сначала крякнешь, потом оправдываешься.
— Уд-дивительная у вас способность запутывать с-серьезный разговор, — сказала Таня. — Жонглируете слов-вами, независимо от их смысла.
— А у нас разве серьезный разговор?
— Вы, по-моему, н-не умеете серьезно-то.
— Давайте попробуем.
Тем временем мы дошли до Таниного дома, сели на скамью у ворот, упрятанную под голые нависающие ветви, разгородились стопкой тетрадей.
— О чем же мы будем г-говорить?
— По правилам дуэли оружие выбираете вы.
— Давайте о литерат-туре.
— О какой? Есть художественная, научно-популярная, техническая. А уставы — чем не литература? Давайте об уставах. Могу наизусть.
Таня смеялась. Ее забавляла моя болтовня. А я все больше беспокоился: время шло, а все мои дела в поселке пока что ограничивались этой светской болтовней.
— Я-то думала: хоть в-вы новенькое скажете, — посерьезнела она.
— Надоела классика?
— Мне — нет, а ученики п-плохо читают. Фантастику — ск-колько угодно, приключения т-тоже, а серьезную литературу — из-под палки.
— Пройдет.
— Отметки-то сейчас н-надо ставить.
— Что поделаешь — мода.
Это был мой конек. О моде я мог говорить хоть до утра, потому что ненавидел ее как мог. Эта капризная и непостоянная дама, сколько помню себя, никогда не хотела со мной знаться. В десятом классе была у нас королева школы — Альбина Комаровская, этакая фифа из журнала мод. Парни ходили за ней табунами, и я в том числе. Но, большая модница, она не удостаивала меня даже взгляда. Только потому, что в отличие от главного ее поклонника Вольдемара Сурикова (так он себя величал) я никак не мог уразуметь, чем длинная прическа лучше короткой, зачем надо часто гладить штаны, почему так уж необходимо беречь ноготь на мизинце. Она презирала меня за мое недомыслие, а я понемногу научился презирать ее, усвоив тем самым известную истину, что от любви до ненависти — один шаг. С тех пор мода всегда представлялась мне в виде деспотичной Альбины, с которой, хочешь не хочешь, приходится сидеть в одном классе.
Тогда же я усвоил, что на все есть своя мода — на ботинки и авторучки, на штаны и галстуки, на прически и мысли, даже, говорят, на лекарства и болезни. Есть мода и на книги. То мы начинаем повально увлекаться фантастикой, то жаждем критического реализма. Возможно, только книги о путешествиях и приключениях не так подвластны моде. Потому что они напоминают об играх нашего детства, о юношеских мечтах, о несбыточном. А по отношению к своему детству мы не меняемся. С годами только набираемся скепсиса.
— Вы рассуждаете, как человек, много п-поживший, — сказала Таня, когда я умолк, чтобы перевести дух.
О да, я много пожил! Иногда мне кажется, что я живу тыщу лет, что все уже позади. Ведь не числом же лет измеряется жизнь?! Иногда я думаю, что современный гомо сапиенс живет не в три раза дольше, чем гомо сапиенс каменного века, а может, даже в сто раз. Целое племя тогдашних дикарей за всю свою жизнь не видело, не узнавало, не переживало столько, сколько один-единственный наш великовозрастный юнец с гитарой. И если мы, в свою очередь, называем его дикарем, так это по нашим меркам ценностей, предполагающим особую тонкость и многогранность чувств…
Таня снова рассмеялась. Это был очень даже доверительный смех. И я отважился, протянул к ней руку. И она тоже протянула ко мне руку. Как потом выяснилось, лишь передразнивая меня. Но любой парень на моем месте расценил бы ее жест совсем иначе. И я взял ее за тонкие пальцы, холодея от собственной решимости, потянул к себе. И она вроде не сопротивлялась.
Но тут перед нами невесть откуда взялась Волька. Постояла, брезгливо передернула плечами.
— Целуетесь?!
— Что ты выдумываешь? — вскинулась Таня.
Волька демонстративно, с вызовом, отвернулась и пошла, на ходу разворачивая очередную конфету. Смяв обертку, она обеими руками скатала ее в жгутик и бросила на дорогу.
И тут меня как ударило. Ведь я уже видел однажды точно такой же жгутик от конфетной обертки. Тот самый, который на шел в кустах пронырливый Гром. Я искал мальчишку, совсем забыв, что в наше время полная эмансипация зацепила также и девчонок.
— Волька! — заорал я. — Постой!
Но мой крик только подстегнул ее, она пустилась бегом и скрылась за углом.
— Что эт-то вы за ней п-побежали? — с хитрой усмешкой спросила Таня.
— Да так.
Я думал, как бы теперь поделикатнее удрать. Потому что надо было поскорее доложить начальнику заставы о своих подозрениях.
— Таня, мне срочно надо на заставу, — сказал я, так ничего путного и не придумав.
Она вроде ничуть не удивилась, сказала подчеркнуто равнодушно и даже заикаясь не больше обычного:
— То в-весь вечер своб-бодны, а то — надо б-бежать?
— Я же пограничник.
— Знаю, что не к-космонавт.
Я ничего не ответил и пошел прочь. Так-таки взял и пошел, зная, что Таня мне никогда этого не простит. Но почему-то даже не сожалел. Заслоняя все, маячила передо мной тревожная и зовущая версия: «Револьвер прячет Волька!» И я уже ничуть не сомневался в этом. Только удивлялся: как раньше не додумался? Конечно же, на такое не был способен ни один мальчишка в поселке. Только Волчонок.
Странно, но первой команды я не слышал. Проснулся оттого, что в глаза ударил яркий свет, такой непривычный в нашем спальном помещении. Думал, уже день, но тяжкая истома во всем теле говорила, что спал я совсем немного, гораздо меньше, чем собирался спать, когда ложился. До сознания доходил какой-то шумок, он то проваливался, то вновь усиливался, смутно беспокоил, требовал чего-то. Мне чудилось, будто я тону, выныриваю на шум и свет и снова с голевой ухожу в темную, глухую трясину. И снова тороплюсь вынырнуть, боясь этой заволакивающей, усыпляющей бездны.