Сергей Жигалов - Бродячие собаки
Этот ее взгляд пронзал, высвечивал третий склеп, куда Курьяков не желал бы входить до самой своей смерти.
Маясь без сна, он вдруг почувствовал, как жестоко завидует тому мосластому парню в наручниках… Душу бы дьяволу запродал, только бы раз в жизни какая-нибудь женщина вот так бросилась защищать его, Женьку Курьякова. Плакала, ползала на коленях, целовала руки… Прокурор вздохнул, повернулся набок. В тишине отчетливо скрипнула дверь, обнажая вход в третий склеп. От этого тягучего, похожего на стон звука плечи осыпало мурашками, прежде чем понял, что скрипнула кровать. Он мысленно отпрянул от этого, третьего склепа своей памяти. Сжал пальцы в кулаки и приказал себе не «входить» в него.
Глава шестая
Трехлапый и Ласка, обожравшись барсучьего мяса, днями валялись на буграх. Полусонные, вяло пасли глазами, как над бурьянами, где валялся обглоданный барсук, черными лохмотьями плескались вороны. Пугнуть бы дармоедов, но истома в хребте и лапах, глаза слипаются. Сил хватает зевнуть с подвизгом и опять мордой в зазеленевшую травку… Вороньи крики ветерком относит, шмели гудят. Журавли сверху из-под самых реденьких облаков протрубят, благодать, покой. И чего это все Трехлапому не лежится? Лезет, лижется. Ласка встала, отошла в сторону и опять повалилась на теплую траву Она теперь сторонится Трехлапого. Все чаще убегает к рукавицам, ложится около них. Вспоминает хозяина, его сильную руку, как брал ее за загривок, встряхивал. Кормил с рук.
После барсучатины Трехлапый домогался ее с новой силой. Ласка дыбила на загривке шерсть, скалилась, всем видом говоря: не лезь. Раз даже не в шутку хватанула Трехлапого за бок. Долго терлась мордой о траву, убирая с губ жесткую волчью шерсть.
Ласку тянуло в долину, откуда доносило ветром рокот моторов, собачий лай, музыку. Она садилась и, прядая ушами, подолгу вслушивалась в эти звуки. За недели, проведенные на воле вместе с Трехлапым, в ней проснулись извечные инстинкты, обострился слух. Она теперь различала, скребется под землей крот или мышь. Слышала, как на березе в гнезде сорока переворачивает яйца. Ей по крови пришлась эта дикая, звериная жизнь с опасностями, охотой за добычей. Еду надо было добывать не из хозяйской миски, а скрадывать, преследовать, вывалив язык, раскапывать суслиные норы. В лунные ночи подползать к тетеревиному току. Вжимаясь подрагивающим телом в жесткий ковыль, глядеть, как фырчат и наскакивают друг на друга косачи, обдавая сладким запахом пера. Изловчившись в прыжке, подминать под себя бешено колотящего по морде крыльями петуха, испытывая ярость и торжество.
Ласку уже не пугали хруст и сопенье кабаньего стада. Приближение кабанов она научилась улавливать по острому запаху вонючей белой грязи. Держась за Трехлапым, она обходила стадо стороной. Но когда, бывало, ветер наносил запах волка, в ночи раздавалось боевое похрюкивание огромной черной самки.
За рекой над обрывом было гнездо беркутов. Пробегая берегом, Ласка обнюхивала внизу под гнездом зверушечьи черепа, рыбьи головы и даже черепашьи панцири. Птица подняв высоко в небо черепаху, бросала ее на камни. Когда огромная темная тень беркута скользила по склону рядом с Трехлапым, он вскидывался, скалил желтые клыки.
Однажды в молодости, зимой, беркут в голодной ярости пал на спину волку. Одной лапой лихая птица впилась зверю в холку, другой облапила когтями морду. Беркут вырвал бы волку глаза, если бы тот не метнулся под дерево. Низкой ветвью хищника сбило с волчьей спины… На морде волка через нос и около левого глаза остались незарастающие шерстью белые бороздки. Кто мог знать, что зверь и беркут встретятся еще раз.
В то утро на рассвете Трехлапый с Лаской, мокрые от росы, поднимались из лощины в холмы. И вдруг пресную тишь пронизал тонкий крик, так похожий на вопль человеческого детеныша. Крик несся из-за ближнего холма. Кто-то охотился на территории Трехлапого. Ласка кинулась вслед за волком. Вымахнув на бугор, звери увидели, как расшеперив огромные крылья и судорожно подергивая ими, беркут прижимал к земле здоровенного, перепачканного болотной грязью русака. Заяц, опрокинувшись на спину, истошно кричал, сучил лапами. Беркут смаху бил зайца клювом. Сжавшись в комок, русак вдруг ударил врага задними лапами. Будто продброшенный кверху пружиной, хищник не взвился для нового нападения, а пал в траву. Топыря крылья, беркут проковылял несколько шагов, клюнул вывалившиеся из разваленного заячьими когтями живота волочащиеся внутренности и лег на распластанные крылья, недоуменно поводя ржаво-бурой головой с лаковым от заячьей крови клювом.
Когда беркут ткнулся головой в ковыль и затрепетал в предсмертной агонии, Трехлапый бросился к нему и в одно мгновение оторвал голову. Вгрызся во внутренности. Вскинулся, повернув к Ласке кровавую, облепленную пухом морду с медными горящими глазами.
Ласка вяло полизала кровь и отошла, барсучатина была куда вкуснее.
На другой день головой царя птиц с припорошенными пылью глазами играли у норы лисята. Игольно острыми зубенками щепили изогнутый клюв, смаху пробивавший череп матерого лисовина.
Глава седьмая
Тоска по Ласке когтила сердце егеря. Куда бы ни шел, ни ехал, все о ней думал.
По дому все делал, как обычно. На работу ходил. Здоровался, смеялся. Танчуре слова ласковые говорил. Но все как-будто по инерции, на автопилоте. Радость же, как квас из разбитой бутылки по песку, разлилась, и назад ее никак не собрать. Вроде уж и Ласка не так дорога сделалась и Танчура надоела со своими приставаниями хуже горькой редьки. Голуби, даже голуби, в коих Венька души не чаял, не радовали. Посыпать им зерна два раза уж забывал. Гнездилась в Венькином сердце непонятная остуда к жизни. Руки, как плети падали: «Все есть суета сует и ловля ветра».
Танчура к бабке долговской поехала:
— Может, порчу навели?
— Нетути на ем, милая, никакой порчи, милая, нетути, — успокоила ее бабка. — Вошью тоска гложет. Чой-то ему, золотая моя, в этой жисти не хватаить. Не додаешь, видно, ему чой-то, — прямо в Танчурину душу востро глядела обугленная кочерга вострыми глазами. Шамкала дальше такое, отчего знобко делалось на душе, будто там на донце ковшика с водой плавал Венька — навзничь, голый и неживой. — След у его какой-то черный через всю сердцу пролег. Вода какай-та нехорошая в его жисти встретится. Черная.
— А след-то этот, чей, бабушка, чей? Бабский? — с ненавистью ела глазами Танчура пепельный бабкин затылок.
— Да хто ж, его, золотая моя, знаить, чей. Вестимо, женский. Брызгай ему водицей этой на грудя, можа, рассосется…