Борис Казанов - Роман о себе
В чем дело? Или я соскучился по его ухмыляющейся роже? Чувствовал: я нужен там, чтоб помочь, и эта помощь последняя. Я приехал не из-за рыбалки, а чтоб его спасти для его стихов. И уже никогда не прощу, что он в тех местах, где мне было хорошо, заставил меня почувствовать себя чужим.
Уже за частным сектором, который давно проехали, начали вскакивать в трамвай работяги. Все похожие один на другого, развязные пустобрехи. Появились они с постройкой «Авроры», так называли широченный дом, изогнутый в виде буквы «С», один из четырех, что будут вместе составлять с воздуха аббревиатуру: «СССР”. Возле «Авроры» кончался пристроенный участок рельсов, мы свернули на одну из веток старой трамвайной дороги. Неподалеку от Комаровского рынка сошли солдатики, чтоб полакомиться «эскимо». Потом сошли и тетки-подметальщицы, направившись в сквер по трамвайному переулку.
Выехав на Долгобродскую, пересекли проспект и застряли возле Военного кладбища, пропуская трамваи, шедшие из Заводского района в сторону железнодорожного вокзала. Я смотрел на кладбище, где уже давно никого не хоронили. Там хозяйничала уборщица, сгребая сухие листья, отмахиваясь метлой от собачонки, крутившейся возле ее ног. Никогда меня не интересовали кладбища, я был равнодушен к таким местам. Даже в детстве не испытывал к ним никакого страха. Не возникало и желания побыть там. Удивлялся, что это кладбище выбрал для ночных прогулок московский поэт Иван Бурсов, заведовавший отделом прозы в журнале «Неман». Беря рукописи для прочтения, Иван Терентьевич оказывался на Военном кладбище. Бродя в лирической дреме среди могил, он разбрасывал рукописи перед собой. В этом был некий ритуал, рождающий в нем поэтический импульс. Я успел принять меры и спас свою повесть «Один день лета». Пожалуй, уже подошло время увидеть ее в «Немане».
Я приехал в город не с обычной целью: повидать знакомых, побывать в редакциях, на телевидении. У меня лежали на столе рассказы, я видел сон, который меня вдохновил. Теперь я знал, что достиг вершин в прозе, на которых мало кто стоял. Буду встречаться с людьми, с которыми еще недавно мечтал сравниться. Сегодня я посмотрю на них сверху вниз. Некоторые не достигают и до пояса. Так что придется наклоняться, чтоб увидеть, кто там с тобой говорит. Такое уже случалось на ринге и на море. Можно сказать, я к этому привык. Ясно, что никто пока об этом не догадывается. Рассказы написаны, но надо еще пробить в журналы. Теряя Шкляру, я оказывался один, без всякой поддержки в Минске и в Москве. Минск уже не интересовал, ничего не давал моим новым рассказам. Поэтому я должен решить, как вести себя дальше. Если решу распрощаться с Минском, то надо отсюда уезжать. Какой смысл в городе, если он не нужен? Или возможен компромисс, раз уже прописался в столице? Надо подумать, что мне даст такая жизнь. Пересчитать по пальцам всех знакомых, оставшихся после Шкляры. Не все же клином сошлось на нем! Может, есть еще на кого положиться? А если удастся увидеть Шкляру, то был бы не прочь поговорить с ним. Итог подведу дома, а завтра опять сяду за стол.
Обо всем этом я думал сейчас, в утреннем трамвае.
Наконец, прошел, разминувшись с нами, встречный трамвай. Порожний почти, он, сделав полукруг перед стереокино «Мир», погромыхивая, удалялся по симпатичной улочке Змитрака Бядули. Эта улочка славилась своей, похожей на особнячок с зеленоватыми стенами, баней. В отличие от других городских бань ее называли по-белорусски, и это слово как бы стало и названием, и очень ей подходило: «Лазня».
Глава 31. Лазня
Пересчитал людей, стоявших у закрытого окошечка кассы. Количество должно совпадать с числом ящиков для раздевания. Успел как раз, еще был запас в несколько ящиков. Тогда я отлучился, чтоб приобрести веник у старика перед входом в лазню. Не торопясь, выбрал веник из целого березового снопа, завернутого в сырую мешковину. Веники были в меру подсушенные, слежало-плоские. Они округлятся в горячей воде. Вот этот возьму: густолистый, без толстых прутьев, с добавкой можжевельника и полыни, перевязанный двумя перехватами пеньковой веревочки. Старик сказал, что нарезает березу, как только установится крепкий лист. Хранит в темном, без сырости месте. Контролером у него жонка. Понюхает: «Хораша пахне!» - можно нести сюда. Я заплатил за веник 10 копеек и подбил финансы: 10 копеек на билет, 20 копеек на простыню, 17 копеек на дегтярное мыло и 20 копеек на стрижку без одеколона. В итоге оставалось 3 копейки на обратный билет в трамвае. Все сходилось отлично.
Очередь не прибавлялась, значит, стояли свои. Тогда я поздоровался с ними. На улице мы проходили мимо, как незнакомые. Только в бане признавали один другого. То был своеобразный этикет голых людей. Нас объединял день появления и почетное право на первый пар. Такое право уважалось старожилами второй очереди. Сюда вообще не мог затесаться кто-либо из несвоих. Даже если б я опоздал, мой напарник, Истребитель, сказал бы, что после него стоит Моряк. Истребитель, высокий, угрюмого вида майор, был большой спец в банном деле. Он считался в нашей связке за младшего, уступая мне в здоровье и силе. К Истребителю приближался Тарас Бульба, низенький, круглый, с обвисшими усами хохол. Бульба приходил в лазню со своим сыном. По этой причине он не мог раскрыть в парилке свои способности. Неопознанным оставался и Единоличник. Потенциально, на мой взгляд, Единоличник был посильнее Бульбы, а возможно, и Истребителя, хотя по возрасту приближался к старикам. Особенный старик!… Загадочной странностью отдавал и Соломон, так он себя называл. Если Единоличник был евреем, и всем видно, что он еврей, то Соломон лишь говорил, что он еврей, придумав себе такое имя. Безусловный авторитет и заводила среди стариков, неутомимый спорщик и говорун, он из какой-то блажи отрицал в себе белоруса. Одно время я настороженно относился к Соломону, подозревая, что он называет себя так с нехорошим умыслом. Вскоре, как и другие, перестал обращать внимание, что он Соломон.
Вот и все, пожалуй, из первой очереди, если не считать незначительных стариков, составлявших большинство. Они добились первого пара многолетним посещением лазни.
Назвав тех, кто стоял, спохватился, что не вижу мастеровых, ходивших одной компанией. Опытные парильщики, я ничего бы не имел против них, если б не старшой - Прораб. Меня он не касался, но был противен своим поганым языком. Порадовался, что мастеровых нет. Впрочем, они могли еще появиться.
Так и не достоял возле кассы, увидел через стекло, что парикмахерша, поговорив в вестибюле по телефону, направилась к себе. Отдал деньги Истребителю, прошел мимо проверяльщика. Тот знал меня и пропустил до открытия. Я был знаком и с заведующим лазни, который в преклонном возрасте начал писать стихи. Теперь он считался молодым белорусским поэтом и, быть может, состоял в Союзе писателей СССР. В парикмахерской неожиданно оказался клиент. Уже подстриженный, помывшийся в «люксе». По виду сельский «киравник», приехавший из глубинки. Парикмахерша прикладывала к его лоснящемуся лицу массажное полотенце. Трудясь в склоненной позе, парикмахерша подцепила грудью юбилейную медаль на пиджаке знатного колхозника. Эта медаль так улеглась на ее груди, что я думал, что это ее собственная медаль. Колхозник никуда не торопился, веселил парикмахершу и еще одну женщину, прибиральщицу «люкса». Даже при короткой стрижке под «бокс» на его затылке остался примятый след от околыша фуражки. Парикмахерша пыталась взрыхлить выемку и так и сяк. Вот наступила церемония расчета и прощания. Знатный колхозник удалился, провожаемый поклонами. Я с отвращением сел в кресло, отсыревшее под его задом, удивляясь про себя: чего я невзлюбил знатного колхозника? Или этих людей не знал по поездкам от радио и телевидения? Прекрасно знал и всегда с ними ладил. Просто я стеснялся бывать в парикмахерской и завидовал, как этот колхозник умеет себя вести.