Иван Басаргин - В горах Тигровых
— Бунтовать надо, — ворчит Иван Воров — Бунтовать!
— Бунтовать, а кого в голову? То-то. Нет у нас головы, потому нишкните. Много бунтуем, а толку мало. На наших спинах вороги росписи делают, — рыкает и на Борова Феодосий.
— А что делать?
— Уповать на бога, а не бунтовать. Все идет от бога, даже вша и та божий плод. За муки наши, за радение наше апостол Петр откроет нам райские ворота. И будем мы жить в тиши и песнопении.
— Заткнись! Я хочу здеся слышать ту тишь и песнопение. Эх, знать бы в точности свою судьбу, тогда пошел бы я по ее следам и никуда бы не сворачивал. Но не знаю. А коль не знаю, то и плыву за ней, как наши плоты по воде.
— Тятя, а тятя, не ярись, след наших судеб ведом только богу. И даже в худом можно видеть красоту и божье творение на этой земле. Ты послушай, послушай, как шепчется ночь. А? Ажно душа млеет от этой тиши райской, благодати земной. Чего же ругать бога и судьбу свою?
— Не юродствуй! — еще сильнее взорвался Феодосий. Ему стыдно было за сына. Такое говорить при мужиках, они вон и глаза опустили. Твоя, Ефим, работа! Исделал сына юродивым: бог, пташечки, райское песнопение. Вот заведет Андрей семью, тогда познает желчь, которая не однова у него отрыгнется. Головой будет, весь и спрос с него, не раз снимет порты да ляжет на лавку дубовую под розги березовые. Забудет думать о тихих ночах и тиши райской.
— Эх, Феодосий, Феодосий, гореть тебе в геенне огненной. Супротив бога идешь, туда же сына зовешь.
— Нишкни! Отнял сына. Хрена бы вам с редькой вместо хлеба, — может бы, начисто бога забыли. Запели бы другое. У, козел божий!..
Таким спорам нет конца. Сколько помнят этих друзей люди, столько они и спорят. Но раньше Феодосий бога не клял, с опаской говорил, что он, мол, творит что-то, не так, сейчас же стал, даже матом его крыть. Далеко зашел мужик, далеко! Раньше он спор кончал такими словами: «Кому быть повешенным, тот не утонет. Судьба не дозволит, а судьба дело темное, как и завтрашний день». Сейчас же добавлял к этому: «Бог тоже дело темное, пожалуй, темней судьбы и завтрашнего дня». Приказывал спать.
Дремала ночь. Далеко, за угорьем, метались сполохи. То ли горело какое-то село, то ли мужики взбунтовались и жгут помещика. Такое здесь не в новинку.
Андрей шагнул от костра и лег в травы. Еще не росные, еще теплые. Лежал и слушал перезвон кузнечиков, тонкий напев комаров, шумные вздохи реки. Смотрел, как плакала июльская ночь звездами, среди них плескалась луна. Он еще чист душой, не накопилась в нем злоба, не заматерело сердце от невзгод, чтобы все это выплеснулось в заполошном крике: «Бей! Круши! Бога мать!..»
Так дни и ночи. Отдохнули. Продали лес в Астрахани, не свой лес, с этого леса добрая половина денег пойдет купцу, что держит сплав в верховьях Камы. Нанялись тянуть баржу с солью. Не привыкать, уменья не занимать. Каждое плесо знают, каждую мель ногами промеряли. Дотянут. На то они и мужики, а мужик все должен мочь: плоты вязать, гнать их по рекам, тянуть баржи, пахать, сеять, жать, выжигать уголь для заводов, железо плавить, травы косить, мраморные дворцы строить для царя и вельмож. На мужике Русь держится, как земля на трех китах. Феодосий уже не спорит с Ефимом Ждановым. Спор пустой, от него мужику легче не будет. Живет и рассказывает о прошлом. Не верится в то, что он говорит, но и за сказ мужик деньги не просит. Отчего же не послушать.
— Вольна была эта земля, — начинал Феодосий, тянул клешнястые руки к костру, тяжелые, с въевшейся навсегда пылью, — вольны были здесь думы, вольны в делах своих люди. Во времена заполошного царя Ивана Грозного бежал сюда мой пращур, бежал от боярина, чтобыть вольным стать. Пришел на Каму-реку, поклонился ей, воды испил, и возрадовалось сердце… Его мирно встретили тихие и добрые зыряне и пермяки. Пригрели они вольнодумца, обласкали, дали землю, построили дом. Жили те люди в достатке, может, потому ц были добры и покладисты. При нищете — добрым не будешь. У тех людей главным богом был бог Лен, творец всего сущего на земле. Он, как добрый дедушка, коему и спешить-то некуда, учил людей пониманию жизни и мудрости. И люди те не ведали даже слова — грех. Все они были чисты и безгрешны, потому как бог все грехи людские на себя взял. Ибо все люди есть дети божьи, и он за каждого в ответе.
В лесах жил другой бог — Вор Айка. Он тоже не сидел без дела, а очищал леса от болестей, от гнили, берег их, зверя холил. И люд шел в те леса не за корыстью, а за очищением души своей. Ибо лес делает человека добрее, выше и мудрее в думах своих. И люди любили свои леса, берегли каждое деревцо, считали, что оно тоже может кричать от боли, ежели не в дело его пущать.
Хлеба и пашни защищала добрая богиня Вушерка, девственница и доброхотица. Не давала скудеть земле, болеть хлебам. Сама была чиста, ако росы, делала такими же чистыми и людей своих. Люди любили Вушерку, поклонялись ей, как дивной бабе…
Долго жили те люди в чистоте и доброте, в тиши лесной и птичьем песнопении, пока не пришел к ним монах Стефан. Пришел и отнял у них веру, дал единого бога, а с тем богом грехи людские, муки душевные. Принес дьявола и чертей, домового и водяного. Сумел повести за собой тех мирных зырян и пермяков, а они, сами не ведая всей пагубности, возвели этого монаха-брандахлыста во святые, назвав его Стефаном Пермским.
А скоро пожаловал сюда и разбойный атаман Ермак. Стефан пленил души пермяков и зырян, а Ермак пленил все, подвел и пращура нашего и этих людей под высокую руку царя. Порушил мир, добро затоптал…
— Дух твой, Феодосий, сомустил дьявол. Ты такое снова говоришь о святых и боге, что страхотно делается, мурашки бегают по спине, — вставил Ефим.
— Не мешай. Может быть, и запутался я в богах-то, ежели бы вернулись сюда те боги, то ушел бы я к ним. добра в нашем боге едином, да еще в трех лицах, трехликий он, а может быть, двоедушный ко всему. Ежли нет добра на земле, то не может быть его и в раю, ибо земля и рай — это все божье. Бабу узнают по сарафану: чист, — знать и в доме все чисто и угоено, тогда и душа добра и чиста. Мужика узнают по его воротам: ежли они прямые и красивые, знать, в доме достаток и мужик не ленив. О нас, конешно, такое не скажешь, просто мы захирели душой и телом. Бога же — по его делам. Царя — по мужику. Чист и сыт мужик, — знать, и помыслы царя и дела его чисты, людские, человечные. Наш же царь и наш бог будто спелись, дуют в одну дуду, а жисти мужикам не дают, ездят на них, как на клячах, выбивают последний дух розгами.
— Изыди, нечистая сила, — махал длинными руками Ефим.
— А ты помолись, — может быть, и убежит из моей души сатана. Не убежит, крепко прижился. Дай досказать, пусть люд судит, кого мы славим, кому молимся. Вот и ответь мне, Ефим: ежли я лба с утра не перекрестил, знать, я грешник?