Михаил Пришвин - Дорогие звери
Д. пришел ко мне и таинственным знаком попросил следовать за собой. В сенях он остановился и попросил меня слушать: что-то гудело, вроде того, как от ветра гудит телеграфный столб.
— Что это? — спросил он.
Я не мог объяснить.
— Вот уже три дня гудит, — сказал Д.
Пришел китаец. Д. спросил его так же, как и меня. Китаец вслушался и вдруг переменился в лице.
— Война будет! — сказал он.
— Уже есть, — ответил Д. — Вчера в городе мне передавали, будто японцы высадились в Корее: война с Китаем началась.
— Я тоже это слыхал, — сказал китаец, — а давно ли это гудит?
— Дня три.
— Да, дня три началось.
Китаец взял свои ведра и дальше пошел. А мы принесли лестницу, вынули потолочную тесину и между этой, потолочной, и другой, повыше, темное пространство осветили карманным электрическим фонариком. Электрический луч в один миг уничтожил суеверие: между потолочинами гудел бражник, большая бабочка. Вот и все! Исчезла вся таинственность. Но мне показалось тоже таинственным из рассказа Д. о бабочках. Однажды в Сучане ночью на свет слетелось столько бабочек, что ухо явственно различало шелест их крыльев. Сколько же их было? И какие они большие в этом крае! Вот бы послушать ночью шелест крыльев уссурийских бабочек.
И что особенно показалось мне замечательным, это тот же самый электрический луч, уничтоживший суеверную тайну, самый этот луч сегодня вечером может привлечь насекомых, и мы будем слушать естественную тайну шелеста крыльев уссурийских бабочек в ночной тишине.
После чая я пошел левой стороной бухты возле Туманной горы и против солнца снимал горный камыш. Не доходя мыса Шульца, сбился с тропы, но потом нашел ее и, перевалив сопку, увидел Голубую падь и в ней в полгоры ныне оставленную сторожку. Потом на лавочке возле этой пустынной избушки я отдохнул и начал лазить по скалам, чтобы при помощи снимков зеленых пиний, черных скал на фоне голубого моря хоть как-нибудь на панхроматической пленке изобразить себе на память прелесть Голубой пади. После того я спустился к ручью и в каменной россыпи потерял тропу. Перейдя ручей, задумал подняться на самый верх, идти дальше по хребту, как барсы ходят и тигры, по тому самому хребту я шел, где некогда был изловлен сразу четырьмя грелевскими капканами барс, о котором я записал интересный рассказ. По пути наверх не раз слышался свист и последующий за тем топот спугнутых мною оленух. Но рогачей совсем не было слышно. Я не добрался до самого верха, потому что вслед за Голубой падью открылся вид на Запретную и рядом с ней на Барсову. Поснимав погребальные сосны в Запретной пади, я перебрался в Барсову падь, спустился почти к самому морю и без тропы с трудом одолел подъем по Барсовой пади, по Запретной перешел обратно в Голубую. Солнце было уже над самым морем, когда я снова отдыхал на лавочке возле сторожки. Мыслей в голове у меня, кажется, не было никаких, но, может быть, было что-то лучше и важней всяких мыслей: мысли об этом после начинаются, спеют, как яблоки, и падают.
16/X
Оленьи повадки в это время года такие, что около пяти вечера все они выходят из кустов в открытые пастбища и там проводят всю ночь, а после восхода солнца медленно стягиваются и к десяти утра все убираются в кусты.
В четыре вечера за мной приходит самый опытный охотник Долгаль, чтобы показать мне гон оленей на пути их перехода из бухты Теляковского в бухту Астафьева. Разговор наш начался о предположении Дулькейта, что будто бы в Старом парке некоторые оленухи могут остаться неоплодотворенными.
— Так это вам Георгий Джемсович сказал?
— Да, он сказал.
— А не спросили вы его, отчего истощается олень во время гона?
— Нет, я не спрашивал, я сам знаю: рогач худеет оттого, что не ест почти ничего и ревет.
— А главное, что много ходит по следам оленух, но воздуху чует и ходит с одного конца парка за восемнадцать верст, он может за ночь это пройти, если только есть охочая оленуха. Возьмите любую точку времени, вот хоть сейчас, много ли в эту точку есть охочих оленух? Очень даже мало, а рогачи все в охоте и все рыщут, и для них следы на земле и ветер, и она ведь тоже не иголка, и раз ей охота, то тоже и ей незачем прятаться, как же им ее не найти. Ах, Георгий Джемсович! Рогач не ест, рогач ревет, рогач рыщет в парке из конца в конец. Рогач не человек, он не на службе, у него довольно времени. У рогача служба одна, как бы верхом сесть, а Георгий Джемсович нашел каких-то неоплодотворенных оленух.
Трудно было представить себе более расстроенного человека, чем этот старый охотник. Я даже начал колебаться в себе, а что если я как-нибудь ослышался, не так понял.
— Иван Иванович! — сказал я. — Извините, пожалуйста, я, кажется, спутал и вспоминаю теперь: это мне сказал не Дулькейт, а заведующий снабжением Тарасов.
— Тарасов! — обрадовался Долгаль. — Ну это совсем другое дело, Тарасов это может сказать.
Так мы перешли Малиновый ключ и мало-помалу поднялись на песчаный хребет. Тут на песке было множество следов, и вид открывался нам с высоты тигрова или барсова глаза, когда эти звери залягут в камнях и смотрят то в ту, то в другую сторону. За перевалом в направлении к мысу Орлиное гнездо были темные синие тучи, земля же была вся желтая, как песок, и на ней, на желтом, кое-где, как густо пролитая кровь, стелющиеся кустики азалии с покрасневшими от осени листьями. Вдали белые волны разбивались о черные скалы. Какое-то «Томящееся сердце» — такое название камня: будто бы камень этот от напора волн шевелится и потому назван сердцем. Задорный мыс Орлиное гнездо убран весь ажурно-фигурными погребальными соснами. А желтое — это не песок, это пожелтевший горный камыш, если же наклониться и рассмотреть, то у самой земли есть низкая зеленая травка, и вот из-за этой травки на вечер олени выходят на открытое пастбище. Их переход из кустов бухты Теляковского к открытым пастбищам бухты Астафьева ко времени нашего прихода был в полной силе. На пастбище против Орлиного гнезда стоял неподвижно, как монумент, рогач.
— Чего он стоит?
— Где-нибудь есть оленуха.
— А вот те восемь рогачей, почему они вместе и нет возле них оленух?
— Какие-нибудь неудачники, а вот глядите на средний увал, видите?
— Кажется, камни.
— Кажется, камни, да, а это оленухи, штук сто. Ну, так вот и те восемь рогачей с ними как-то связаны. Глядите, вон тот отдельный, видите?
— K нему подходит оленуха из распадка, вон другая, третья…
— Их там много в распадке, это все одно стадо, они все в связи.