Леонид Платов - Секретный фарватер
Мне кажется более вероятным второе объяснение.
Все чаще, Лоттхен, приходит в голову, что мы, офицеры и матросы «Летучего Голландца», не имевшие никакого касательства к битве на берегах Волги, находившиеся за тысячи миль от ее берегов, пострадали в связи с неудачным исходом битвы гораздо больше, о, неизмеримо больше, чем те немцы, которые принимали в ней участие.
Тот, кто умер в бою, умер. А тот, кто попал в плен к русским — получил по крайней мере возможность не таясь переписываться со своими близкими, сообщая им: я жив, я еще жив!..
* * *
Моя ласковая девочка, моя быстрая золотая рыбка, я так устал молчать! Отвожу душу только в мысленных разговорах с тобой и в писании этого нескончаемого письма.
Но это моя профессия — молчать.
— Вы отличились в Дании и Норвегии, — сказал командир, когда я в 1940 г. представлялся ему по случаю назначения на подводную лодку. — Добавьте к своим положительным качествам еще умение молчать. Такова отныне ваша профессия: действовать и молчать.
Я понял, что означает «действовать и молчать», очень скоро — во время операции «Букет красных цветов». В Пиллау и дома я не рассказывал тебе о ней, но теперь это уже не тайна. Надо было, видишь ли, выставить букет в окне нашего посольства в Дублине — как сигнал к восстанию и государственному перевороту. Но лишь после того, как мы высадим в Ирландии организаторов восстания!
Это не удалось, потому что один из них умер от сердечного припадка в Ирландском море, уже в виду пологих зеленых берегов.
Пришлось вернуться ни с чем, если не считать мертвеца.
И тогда я допустил оплошность. Я восстановил против себя доктора.
Понимаешь ли, на походе он очень раздражал меня: бестолково суетился подле умирающего, которого поддерживали его товарищи, давал ему нюхать нашатырь, неумело тыкал иглой в руку. Я терпеть не могу бестолковых. И за ужином я сказал, что «пассажир из Дублина» выжил бы, будь на борту врач, а не фельдшер (но ведь так оно и есть: Гейнц военный фельдшер, мы лишь из вежливости называем его доктором).
Гейнц позеленел от злости и все же засмеялся.
— У «пассажира из Дублина», — ответил он, — вместо сердца была старая, стоптанная галоша. С таким сердцем даже не стоило танцевать «гроссфатер», не то что пускаться в диверсии.
— Вдобавок в лодке было очень душно, — вставил Курт, любимчик командира.
— Курт прав, — подхватил доктор. — Если бы можно было всплыть и впустить через люк свежего воздуха… Но вы же знаете, что мы не могли всплыть. Над нами было полно английских кораблей. Впрочем, — любезно добавил он, повернувшись ко мне, — когда вы почувствуете себя плохо, я обещаю утроить свои усилия.
И видела бы ты, как он оскалился!
Рудольф говорит, что наш доктор снимает улыбку только на ночь, но утром, вычистив зубы, снова надевает ее.
Он злой, хитрый и неумный! Самое опасное сочетание. Помнишь восточную пословицу: «Тяжел камень, тяжел и песок, но всего тяжелее злоба глупца»?
Но довольно о Гейнце.
* * *
Зато наш командир умен и широко образован.
Рядом с мореходными справочниками на его книжной полке стоят Шпенглер, Ницше, Гёте, Моммзен. В Винету-два по его заказу регулярно доставляют экономические журналы — вместе с горючим и продовольствием.
Впервые явившись к нему и ожидая, пока он просмотрит документы, я загляделся на книжную полку. Он перехватил мой взгляд:
— Вы, кажется, закончили университет до того, как поступить в военно-морское училище? Где именно? А! Об этом сказано в ваших документах. Кенигсберг.
— Готовился стать доктором философии, господин капитан второго ранга, — доложил я.
Но разговор на этом прервался.
Наш командир самый молчаливый офицер германского подводного флота. Особые условия нашей деятельности наложили на него свой отпечаток. Человек замкнут, потому что держит нечто под замком.
Впрочем, у вас, женщин, это, видимо, иначе. Вы делаетесь еще болтливее, когда утаиваете секрет. Старательно прячете его за своей беспечно-милой, кружащей голову болтовней…
Но я хотел не об этом. Я хотел описать тебе нашего командира.
Ты думаешь, лицо его всегда неподвижно? Наоборот! Мимикой он как бы дополняет скупо отмериваемые слова. И это производит пугающее впечатление. Чего стоит хотя бы обычная его ужимка: голова склонена к плечу, один глаз зажмурен, другой устремлен на тебя с непонятной, многозначительной усмешкой. Он будто прицеливается…
При других обстоятельствах наш командир давно был бы адмиралом. Он пользуется покровительством самого Канариса. Ведь они учились вместе в кадетском училище в Киле, а ты знаешь, как однокашники помогают друг другу на флоте и в армии.
Но дело не только в Канарисе. Мне рассказывали, что еще в двадцатые годы нашему командиру, тогда безвестному лейтенанту флота в отставке, посчастливилось оказать важную услугу фюреру. Это случилось на митинге. На фюрера было совершено покушение, но наш командир прикрыл его грудью. Пуля, предназначавшаяся фюреру, задела шею командира и повредила какой-то мускул или нерв. Таково происхождение его увечья. Как видишь, оно почетно. Вот почему командиру доверено командование такой подводной лодкой, как наша. Он пользуется правом личного доклада фюреру!
И все же этого ему, видимо, мало.
Человеку, если он совершает необычное, нужны всеобщее признание, восторженные клики толпы, хвалебные статьи в газетах. Один некролог, даже пространный, не может заменить этого. Командиру не хватает славы. (Как мне тебя!)
Наиболее значительное из того, что он совершил в жизни, — а он не молод, не забывай об этом! — не подлежит оглашению. На его подвигах стоит гриф: «Строго секретно».
С мая 1943 года лучший подводный ас Германии — в тени. И неизвестно, когда выйдет из нее. Да и выйдет ли вообще? Ведь даже дубовые листья к своему рыцарскому кресту он получил «посмертно». Об этом было в некрологе.
При командире нельзя упоминать прославленных немецких подводников. Его просто сгибает в дугу, когда он слышит фамилии Приена и Гугенбергера.
* * *
Из одного этого ты можешь заключить, что мы живы. Мертвые не завидуют живым. И они не ревнуют.
Впрочем, кто знает…
Но, уж во всяком случае, мертвые не страдают от холода, жары, духоты и зловония.
А мы переводим дух только по ночам, когда подводная лодка всплывает для зарядки аккумуляторов. Потом опять, и надолго, крышка гроба захлопывается с печальным лязгом.
Душно. Тесно.
К испарениям человеческого тела, к парам кислоты аккумуляторов, к специфическому запаху рабочей аппаратуры, а также смазок добавляется еще запах углекислоты. Накапливаются опасные отбросы дыхания.
Неделями, Лоттхен, мы пьем застоявшуюся теплую воду, и то в ограниченном количестве. Ее приходится экономить в походе. Едим однообразную консервированную пищу. И подолгу не моемся, как пещерные люди.
Посмотрела бы ты на нас, какие мы грязные! Ты, такая чистюля, заставляющая по субботам мыть с мылом тротуар перед домом и сама готовая часами плескаться в ванне, как маленькая девочка, взбивая пену!
* * *
Мысленно я вдыхаю сейчас аромат твоих волос. Ты раньше любила духи «Липпенгрусс». Они пахнут прохладой, как липы в июле. Кто дарит тебе «Липпенгрусс»? Или он привозит тебе трофейные «Коти»?
Но я снова о том же. Он! Я даже не знаю, кто это — он! Какой-нибудь молодчик с усиками, отдыхавший после фронта в Кенигсберге? Или это наш хромоногий сосед, который сбоку похож на ворона?
А быть может, его все-таки нет? Ты мне по-прежнему верна, Лоттхен? Будь мне верна! Помни: я твой муж и я жив!
Но почему ты, собственно, должна быть мне верна? Я отсутствую уже третий год. И даже по официальным справкам я мертв.
Однажды ты сказала, улыбаясь: «Никогда тебя не обману. Нельзя будет сказать правду — лучше промолчу». Ты бросила эти слова мимоходом, но я поднял их, сберег и ношу на груди до сих пор. Они прожигают мне грудь насквозь! «Промолчу!..» И вот ты молчишь. Ты молчишь уже третий год, и я схожу с ума от этого молчания.
А во сне меня мучает твой голос.
Нас всех мучают ласковые женские голоса.
Наверно, лишь полярник, долго проживший на зимовке, сумел бы это понять. Обыкновенным людям невдомек, какой страшной колдовской силой обладает женский голос!
Мы столько лет в отрыве от земли! Кратковременные стоянки на базах не в счет. Винеты засекречены, их обслуживают немногочисленные команды — исключительно из мужчин. (Начальство бережет нас. Оно считает, что женщины менее надежны, так как более болтливы.)
Ухо за эти годы привыкло лишь к грубым, низким, хриплым мужским голосам. И вдруг в отсеках раздается женский голос! Нежный, высокий — милый щебет! Или томный, грудной — голубиное воркование! Это Курт включил трансляцию. (На стоянках иногда слушаем радио, чтобы не совсем отстать от вас, живых. Это разрешено.)