Уходим завтра в море - Всеволожский Игорь Евгеньевич
Пойти к нашему бывшему начальнику — адмиралу мы с Фролом не сразу решились. Все гадали: как он нас встретит, узнает ли?
Между Средним и Малым проспектами мы разыскали старинный трехэтажный дом и поднялись на второй этаж по широкой лестнице.
У высокой дубовой двери замешкались — не сразу решились нажать на звонок. Вот так же, бывало, мы не решались постучать в дверь кабинета в Нахимовском, когда нас вызывали к адмиралу.
— Ну, что же ты, Фрол? Звони.
Фрол решился, наконец; дверь отворилась, и девушка с русой косой вокруг головы приветливо спросила:
— Вы к отцу?
— Мы хотели бы видеть товарища адмирала. Можно?
— Отчего же нельзя? — улыбнулась она. У нее были ослепительно белые зубы. — Отец дома. Входите, пожалуйста.
В передней висели шинели и плащи с адмиральскими золотыми погонами, пересеченными серебряным галуном — знаком отставки.
— Да вы не из Тбилиси ли? — догадалась девушка, взглянув на ленточки бескозырок.
— Да, мы учились в Тбилиси.
— В Нахимовском?! Я тоже жила там во время войны. Чудесный город. Но Ленинград свой я больше люблю. Вы не ленинградцы?
— Я — севастополец, — сказал Фрол.
— А я — ленинградец.
— Папа! — крикнула девушка. — К тебе нахимовцы из Тбилиси.
Знакомый голос ответил:
— Зови, зови сюда, Люда.
Мы вошли в кабинет и застыли в положении «смирно».
Адмирал, стоявший у полок с книгами, шел к нам навстречу.
— Здравствуйте! Очень рад вас видеть…
Он всмотрелся в меня.
— Постойте. Рындин, если не ошибаюсь? Узнал!..
— Ну, а вы… вы Живцов, разумеется! — протянул он руку Фролу. — Какими стали взрослыми моряками! С дочкой познакомились? Она у меня — актриса. Ну, садитесь, садитесь.
Адмирал усадил нас на кожаный глубокий диван, сел между нами.
— Ну, как окончили? С медалями? Молодцы! Я всегда в вас обоих верил. Значит, Живцов, настойчивость победила, не так ли?
Адмирал помнил все!
— А как Девяткин, Забегалов, Поприкашвилн, Авдеенко?
Мы старались рассказать о товарищах как можно подробнее. Он с довольным видом покачивал головой: о каждом у него, как видно, было свое мнение, и он радовался, что не ошибся.
— А помните наш концерт? Ты знаешь, Люда, Рындин написал декорации, а Живцов руководил хором.
Он вспомнил наш рукописный журнал, расспросил о плаваниях на «Нахимове». Мы, осмелев, наперебой принялись рассказывать, где побывали, что видели.
— Да, вы ведь катерники, — вспомнил вдруг адмирал, — а я пишу историю торпедных катеров.
Обняв за плечи, он подвел нас к столу и показал крохотный паровой катер с привязанной к шесту примитивной миной.
— Изобретение Степана Осиповича Макарова… Мне вспомнился Батумский рейд; на нем молодой Макаров испытывал свое изобретение, глухой ночью подбираясь к турецким фрегатам…
Адмирал легонько повернул меня за плечи, и я увидел портрет Макарова.
— Смелый, дерзкий, неугомонный, но расчетливый человек… Если бы он не погиб в расцвете сил на «Петропавловске», кто знает, какими новыми изобретениями обогатилась бы наша Родина, какие бы новые открытия нас ожидали… Его последователи, — продолжал адмирал, — такие же смелые, дерзкие, расчетливые и неугомонные — это ваш отец, Рындин, я недавно читал его записи, это Гурамишвили, Русьев и многие офицеры. Подобно Макарову, они пытливо, шаг за шагом идут вперед…
Адмирал был, видимо, искренне рад, что мы его не забыли. Он беседовал с нами, как с равными. Говорил, что, выйдя в отставку, не потерял связи с флотом: пишет книгу обо всем, что видел, а видел и пережил он немало: ходил вокруг света, был в Арктике, участвовал в нескольких войнах.
Я обратил внимание на книги в шкафах и на полках.
— У меня можно найти почти все, что написано о мореплавателях, — с гордостью сказал адмирал.
Книги на разных языках стояли вперемежку — адмирал, очевидно, владел многими языками.
Завидовать нехорошо, но я позавидовал его учености, хотя отлично понимал, что у меня впереди много лет, чтобы стать таким же ученым, как он: мне — восемнадцать, а ему — шестьдесят девять!
А он улыбнулся:
— Никогда не надо попусту тратить время, Рындин, никогда не откладывайте на завтра то, что можно сделать сегодня. Еще Суворов говорил, что самое драгоценное на свете — время. Часто мне в вашем возрасте приходило в голову: «Э-э, не беда, начну изучать языки не сегодня, через недельку; впереди много времени!» Но я тут же обвинял себя в разгильдяйстве, несобранности. И теперь я доволен: я не потерял ни одного дня. Сейчас я особенно хорошо понимаю, как дорог каждый день, когда их немного осталось на твою долю…
Он говорил, как человек, удовлетворенный тем, что жизнь прожита недаром.
Еще бы! Стоило взглянуть на стены его большого кабинета, чем-то напоминавшего каюту корабля. Под картиной, где был изображен корвет «Аскольд» в море, висели десятки фотографий героев и прославленных адмиралов — все с надписями: «Дорогому учителю», «Руководителю», «Воспитавшему меня адмиралу»…
Мне казалось, что в шестьдесят девять лет он также молод и бодр, как мы — в свои восемнадцать!
Мы, осмелев, попросили адмирала прочесть нам что-нибудь из его будущей книги.
Адмирал не стал нам читать — он рассказал о шторме в Бискайском заливе, о Суэцком канале, Сингапуре, Цейлоне, портах Южной Америки, обо всем, что он видел своими глазами.
— Вы, внуки наши, увидите куда больше, — сказал он в заключение. — Жизнь так стремительно шагает вперед!
На прощанье хотелось много сказать адмиралу: сказать, что благодаря ему мы посвятили жизнь свою флоту, что мы полюбили и море и флотскую службу… но язык, как назло, бормотал лишь несвязные слова…
Где-то пробили часы: семь. Мы отняли у адмирала четыре драгоценных часа!
А дома было полно гостей в этот вечер: пришли Русьев, Серго, еще два офицера, слушатели Морской академии, блондинка в черном шелковом платье — врач Клавдия Дмитриевна; она рассказывала какой-то анекдот, все смеялись, Серго — больше всех, и она сама непрестанно смеялась. Мне показалось, что она делает это лишь для того, чтобы все видели, какие у нее белые, ровные зубы. Отец спросил:
— Ну, как встретил вас адмирал?
Все принялись вспоминать адмирала: одному он помог перед экзаменами, другого выручил, когда его хотели исключить из училища.
Серго был в ударе и рассказывал о боях, чего раньше с ним никогда не бывало. Мама старалась не пропустить ни одного слова — отец не охотник вспоминать пережитое.
Клавдия Дмитриевна улыбалась, хотя ничего смешного в рассказе Серго не было. Русьев косился на нее, топорща светлые усики.
Не дослушав, я ушел в свою комнату. «Антонина, у тебя будет мачеха! Хорошо, что ты взрослая. У этой Клавдии Дмитриевны — улыбка фальшивая, глаза — тоже фальшивые, и так и кажется, что они мигом могут сощуриться и стать злыми, а улыбка превратится в гримасу… Но я тебя в обиду не дам!»
Тут вошел Серго.
— Никита, у тебя где-то альбом с нашими фотоснимками.
Он увидел портрет Антонины. Портрет стоял в рамке и надписи не было видно.
— До чего же она похожа на мать! Ты знаешь, у нее даже интонации стали Аннушкины…
Серго призадумался, перебирая густые черные усики. Он забыл, что пришел за альбомом.
— Никита, скажи, как бы она отнеслась к новой матери?
— Она никогда не забудет мать, — ответил я резко; он подтвердил:
— Я тоже думаю, не забудет. И я ни за что бы не пошел на это, — продолжал он, словно в чем-то сам себя убеждая, — если бы ей было лет двенадцать, тринадцать. Но ей — восемнадцать, она взрослая, я могу устраивать свою жизнь. Не могу больше жить в одиночестве, это слишком тяжело, Никита…
Он словно оправдывался передо мной. А что я мог ему посоветовать? Чтобы он не женился? Да какое я имел право вмешиваться в его жизнь? Ему уже за сорок…
— Серго, что же вы? — нетерпеливо позвал его «ее» голос.