Константин Станюкович - Сочинения
Лежа в койке, он долго еще думал о том, как бы оправдать доверие Василия Федоровича, быть безукоризненным служакой и вообще быть похожим на него. И он чувствовал, что серьезно любит и море, и службу, и «Коршуна», и капитана, и товарищей, и матросов. За этот год он привязался к матросам и многому у них научился, главное – той простоте отношений и той своеобразной гуманной морали, полной прощения и любви, которая поражала его в людях, жизнь которых была не из легких.
И Ашанин заснул, полный бодрости и надежд на будущее… Еще два года, и он мичманом и лихим моряком вернется домой к своим горячо любимым родным и за самоваром будет рассказывать им о всем том, что пережил, что перевидал…
Часть вторая
Глава первая
В ТИХОМ ОКЕАНЕ
Великий, или Тихий, океан этот раз словно бы хотел оправдать свое название, которое совершенно несправедливо дали ему моряки-португальцы, впервые побывавшие в нем и не встретившие ни разу бурь. Обрадованные, они легкомысленно окрестили его кличкой «Тихого», остающейся за ним и поныне, но уже никого не вводящей в заблуждение, так как этот океан давным-давно доказал неверность слишком торопливой характеристики, сделанной первыми мореплавателями, которые случайно застали старика в добром расположении духа.
Моряки «Коршуна», знавшие, какой это коварный «тихоня», и познакомившиеся уже с ним на переходе из Печелийского залива в С.-Франциско, тем не менее были им теперь решительно очарованы. Не знай они его коварства, то, пожалуй, и русские моряки «Коршуна», подобно португальским морякам, назвали бы его тихим.
Еще бы не назвать!
Во все время плавания от берегов Калифорнии до Гонолулу – столицы Гавайского королевства на Сандвичевых[85] островах – океан был необыкновенно милостив и любезен и рокотал, переливаясь своими могучими темно-синими волнами, тихо и ласково, словно бы добрый дедушка, напевающий однообразно-ласкающий мотив. Ни разу он не изменял ему, не разразился бешеным воем шторма или урагана и не бил в слепой ярости бока корвета, пытаясь его поглотить в своей бездне.
И солнце, ослепительно яркое, каждый день приветливо смотрит с голубой высокой прозрачной выси, по которой стелются белые, как только что павший снег, кудрявые, причудливо узорчатые перистые облачка. Они быстро движутся, нагоняют друг друга, чтобы удивить наблюдателя прелестью какой-нибудь фантастической фигуры или волшебного пейзажа, и снова разрываются и одиноко несутся дальше.
Горячие лучи солнца переливаются на верхушках волн золотистым блеском, заливают часть горизонта, где порой белеют в виде маленьких точек паруса кораблей, и играют на палубе «Коршуна», нежа и лаская моряков. Ровный норд-ост и влага океана умеряют солнечную теплоту. Томительного зноя нет; дышится легко, чувствуется привольно среди этой громадной волнистой морской равнины.
И «Коршун», слегка и плавно раскачиваясь, несет на себе все паруса, какие только у него есть, и с ровным попутным ветром, дующим почти в корму, бежит себе узлов[86] по девяти, по десяти в час, радуя своих обитателей хорошим ходом.
Степан Ильич особенно доволен, что «солнышко», как нежно он его называет, всегда на месте и не прячется за облака. И не потому только рад он ему, что не чувствует приступов ревматизма, а главным образом потому, что можно ежедневно делать наблюдения, брать высоты солнца и точно знать в каждый полдень широту и долготу места корвета и верное пройденное расстояние.
И он все время находится в отличном расположении духа – не то что во время плавания у берегов или в пасмурную погоду; он не ворчит, порою шутит, посвистывает, находясь наверху, себе под нос какой-то веселый мотивчик и по вечерам, за чаем, случается, рассказывает, по настоятельной просьбе молодежи, какой-нибудь эпизод из своих многочисленных плаваний по разным морям и океанам. Много на своем веку повидал Степан Ильич, и его рассказы, правдивые и потому всегда необыкновенно простые, интересны и поучительны, и молодежь жадно внимает им и остерегается перебивать Степана Ильича, зная, что он в таком случае обидится и перестанет рассказывать.
Старый штурман любил молодежь и снисходительно слушал ее даже и тогда, когда она, по его мнению, «завиралась», то есть высказывала такие взгляды, которые ему, как старику, служаке старого николаевского времени, казались чересчур уже крайними.
И хотя Ашанин тоже нередко «завирался», и даже более других, объясняя старому штурману, что в будущем не будет ни войн, ни междоусобиц, ни богатых, ни бедных, ни титулов, ни отличий, тем не менее он пользовался особенным расположением Степана Ильича – и за то, что отлично, не хуже штурмана, брал высоты и делал вычисления, и за то, что был исправный и добросовестный служака и не «зевал» на вахте, и за то, что не лодырь и не белоручка и, видимо, рассчитывает на себя, а не на протекцию дяди-адмирала.
«Маменькиных сынков» и «белоручек», спустя рукава относящихся к службе и надеющихся на связи, чтобы сделать карьеру, Степан Ильич терпеть не мог и называл почему-то таких молодых людей «мамзелями», считая эту кличку чем-то весьма унизительным.
– Есть-таки и во флоте такие мамзели-с, – говорил иногда ворчливо Степан Ильич, прибавляя к словам «ерсы». – Маменька там адмиральша-с, бабушка княгиня-с, так он и думает, что он мамзель-с и ему всякие чины да отличия за лодырство следуют… Небось, видели флаг-офицера при адмирале? Егозит и больше ничего, совершенно невежественный офицер, а его за уши вытянут… эту мамзель… Как же-с, нельзя, племянничек важной персоны… тьфу!
И старик, сердито крякнув, умолкал и неистово курил папироску, не замечая, что Ашанин любуется им, радостно слушая эти слова и мысленно давая себе зарок никогда не пользоваться протекцией.
Расположение Степана Ильича к Ашанину выражалось в нередких приглашениях «покалякать» к себе в каюту, что считалось знаком большой милости, особенно для такого юнца. И там старик и юноша спорили и, несмотря на то что никак не могли согласиться друг с другом насчет «будущего», все более и более привязывались друг к другу. Старику нравилась горячая, светлая вера юнца, а Володя невольно проникался уважением к этому скромному рыцарю долга, к этому вечному труженику, труды которого даже и не вознаграждаются, к этому добряку, несмотря на часто напускаемую им на себя личину суровости. И Володя всегда охотно откликался на зов Степана Ильича, а гостеприимный старый штурман всегда предлагал какое-нибудь угощение: или стаканчик эля, до которого он сам был большой охотник, или чего-нибудь сладенького, к которому Володя, в свою очередь, был далеко не равнодушен и давным-давно проел и проугощал изрядный запас варенья, которым снабдила его мать. А у Степана Ильича еще сохранилось вкусное русское варенье, которым он нередко угощал Володю в своей аккуратно прибранной, чистой, уютной каюте, с образком Николая Чудотворца в уголке и фотографиями жены и взрослых детей над койкой, где все было как-то особенно умело приспособлено и где пахло запахом самого Степана Ильича – табаком и еще чем-то неуловимым, но приятным.
После капитана старый штурман и доктор пользовались самым большим уважением Ашанина. Нравились Володе и мичман Лопатин, жизнерадостный, веселый, с открытой, прямой душой, и старший офицер, как ретивый служака и добрый человек, и мистер Кенеди, и лейтенант Невзоров, меланхолический блондин, сильно грустивший о своей молодой жене. К остальным офицерам Володя был равнодушен, а к двоим – к ревизору, лейтенанту Первушину, и старшему артиллеристу – питал даже не особенно дружелюбные чувства, главным образом за то, что они дантисты и, несмотря на обещание, данное капитану, дерутся и, видимо, не сочувствуют его гуманным стремлениям просветить матроса. И если бы не капитан, то они еще не так бы дрались. Недаром же обоих их матросы называют «мордобоями» и не любят их, особенно артиллериста, который, сам выслужившись из кантонистов, отвратительно обращался с нижними чинами.
Среди гардемаринов у Ашанина был большой приятель – Иволгин, красивый брюнет, живой увлекающийся сангвиник, несколько легкомысленный и изменчивый, но с добрым отзывчивым сердцем. С ним они нередко читали вместе и спорили. Но в Печелийском заливе Иволгин и еще один гардемарин были переведены на клипер, где недоставало офицеров. На корвете остались Кошкин и Быков и два кондуктора-штурмана.
Володя, давно уже перебравшийся от батюшки Спиридония в гардемаринскую каюту, где теперь было просторно, жил мирно со своими сожителями, но близко ни с кем из них не сошелся и друга не имел, которому бы изливал все свои помыслы, надеясь на сочувствие, и потому он писал огромные письма домой, в которых обнажал свою душу.
С тех пор как число гардемаринов уменьшилось, они и кондукторы, по предложению капитана, пили чай, обедали и ужинали в кают-компании, сделавшись ее равноправными членами. Случалось иногда, что между молодежью и «ретроградами» происходили стычки, грозившие принять острый характер, если бы Андрей Николаевич, как старший член кают-компании, с присущим ему тактом не давал разгораться страстям, останавливая споры о щекотливых вопросах служебной этики, раздражавших дантистов, в самом начале. И мало-помалу обе враждующие партии перестали касаться этих вопросов, и, таким образом, мир в кают-компании не нарушался даже и на длинном переходе.