Нора Лофтс - Джентльмен что надо
Индеец, посланный королем за милостыней для Ралея, вернулся, неся в каждой руке по полной корзине. Он поставил их перед англичанином, и они немного посторонились, чтобы Ралей мог разглядеть темную маисовую муку, находившуюся в них.
— Не могу передать вам, как я благодарен. Но я за нее заплачу, если не вам, то вашему народу, — сказал Ралей.
— Не за что, — сказал Топиавари, его удрученное лицо осветилось улыбкой.
Ралей вдруг вообразил себя в своем кабинете в Шерборне, горели свечи, Лиз сидела за своим вышиванием, и на мягкой шкуре медведя перед ярким огнем очага играл маленький Уолтер. Даже если королева отвергнет его поползновения и с презрением откажет ему в своем обществе, все это останется при нем, а также его поля, его книги, его друзья и его неистребимые надежды. У Топиавари не было ничего. Ни его доброта, ни его необычайный интеллект, ни его врожденное достоинство — ничто не могло утаить того факта, что он всего лишь почти абсолютно голый дикарь, восседающий в грязи в ожидании собственной смерти. И, однако, будучи сам беден как церковная крыса, он наделил едой пришельцев, которые не могли ему дать взамен ничего, даже слабой надежды.
Самый саркастический и тонкий человек Англии, бывший любимец Елизаветы, завсегдатай самого блестящего, циничного двора Европы, видел мысленным взором, как горсти грубой, темной муки сыпались из рук людей, настолько нищих, что ни один европеец не смог бы по-настоящему понять это слово в применении к индейцам. Он вообразил, как коричневые руки голодных индейцев горстями вынимают свои сокровища из полупустых кувшинов, возносят их над корзинами и разжимают ладони. Подобно мучившей его тело лихорадке, что-то больно сдавило ему горло. Ралей снял со своего похудевшего пальца кольцо со своей печатью и, приподняв трясущуюся руку Топиавари, надел его на один из его грязных пальцев. Потом он обнял сутулые плечи короля и поцеловал его в обе щеки.
— Друг мой Топиавари, я вернусь в будущем году. И со мной будет большое войско, и я освобожу тебя. Живи ради меня и ради этого дня.
— Да расцветут все твои надежды, да будет каждый твой день радостным для тебя, и да почиешь ты в мире! — сказал ему старик.
Подняв с пола нагруженные корзины, Ралей наклонил голову, выбираясь наружу через низкую дверь хижины. Слеза — то ли от слабости, то ли от только что пережитого — скатилась по его щеке. Ему нечем было смахнуть ее — обе руки были заняты, — и дождь поглотил ее, как и его следы, оставленные им на обратном пути к барже.
Наблюдая за своими жадно поглощавшими мокрую муку и при этом не прекращавшими борьбу со взбесившейся рекой соратниками, он подумал о том, что у него есть что предъявить королеве и обществу в доказательство его трудов: его карты, образцы золота, налаженные с индейцами дружеские отношения. Нельзя считать их экспедицию полностью провалившейся. И всегда остается еще и завтрашний день.
Корабли стояли там, где он оставил их. Когда Ралей поднялся на борт, его встретил Флаудье.
— Все в порядке, сэр, и мы готовы отплыть. Докладывать не о чем, кроме…
— Кроме чего еще? Не держите меня в неведении.
— Сбежал Беррео, сэр. Трое наших спустили лодку, чтобы пойти порыбачить. Разразился шторм, и они укрылись от него на берегу. Когда шторм кончился, они не нашли ни лодки, ни пленника. Мне ужасно жаль…
— Да ладно, — сказал Ралей, — я и так не знал, что с ним делать. Формально мы не находимся с испанцами в состоянии войны, и у нас нет права брать пленных. Так что — скорее в путь!
И он бросился на свою узкую койку. И не было в мире постели мягче этой.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
ЛОНДОН. 1595 ГОД
Шекспир ласково погладил обложку книги «Открытие Гвианы».
— Хотел бы я, чтобы мой еврей так же переплетал мои книги, — с чувством зависти сказал он. — Испытываешь наслаждение, беря ее в руки, да и при чтении не меньшее.
Ралей печально улыбнулся. Он сам написал книгу и сам же выбирал для нее переплет и шрифты с таким же тщанием, с каким составлял ее текст. Весь этот труд он готовил как подарок королеве, но до сих пор не услышал от нее ни слова и был в неведении, видела ли она вообще его книгу.
— Вы мне позавидовали? — спросил он.
— О, страшно, — ответил Шекспир. — Я долго поджидал вас в «Русалке», чтобы сказать, как сильно я вам завидую. Но вы все не приходили, и я вынужден был отыскать вас в вашем логовище.
— Рад, что вы сделали это. Я чувствовал себя одиноким и страдал от скуки, но в «Русалку» я больше не пойду. Один раз я дошел до самых ее дверей. Но клубы созданы для молодых людей, не для таких, как я: мне в каждом кресле мерещится привидение.
Шекспир бросил на него пронизывающий взгляд. Ему показалось, что Ралей имеет в виду Марло. Он успел забыть о Сиднее и обо всех других, кого из любимых мест их юности отозвали смерть или какое-то дело. Было время, когда и он стал избегать «Русалку», время, когда из темного угла таверны вдруг выглядывало лицо Марло и по лестнице разносился его крик: «Подожди меня, Уилл, я с тобой». Потому что смерть Марло тяжким бременем легла на его совесть, как будто он своею собственной рукой нанес ему роковой удар. Уилл знал, — но знал один он! — что если бы захотел, то мог бы спасти Марло. Было время… Но мозг художника подсказал ему лекарство от подобных переживаний. Страшные события своей жизни он стал обращать на пользу себе же, и сцена «На пиру» в «Макбете» навсегда изгнала дух Марло из его жизни.
«Сгинь! Скройся с глаз! Вернись обратно в землю!
Застыла кровь твоя, в костях нет мозга…
… Исчез!
Я снова человек… -
писал Шекспир, и не кривил душой. Больше Марло не насмехался над ним из темноты, и на лестнице «Русалки» не звучал больше его голос. И он спросил Ралея:
— Ты имеешь в виду Марло? Он сам накликал на себя смерть. Разве я сторож брату своему? Нет места призраку его за моим столом.
Ралей не упустил пронизывающего взгляда Шекспира и был поражен его скоропалительным предположением о том, что разговор идет именно о Марло. Он вспомнил, что слышал о том, что Марло убили во время драки в таверне, но как-то не придал этому особого значения. По манере поведения Шекспира он понял, что что-то в этой истории было такое, что давало основание Уильяму упрекать себя, но тут же он позавидовал ему, как человеку, умеющему так контролировать свои чувства, что ему даже не приходится притворяться невинным. «Нет места призраку его за моим столом» — звучит как заклинание. Но если он может заставить замолчать свою совесть, почему бы ему, Ралею, не усмирить назойливое честолюбие, которое грызет его день и ночь?
— Я не знаю, как все это было, Уилл, — сказал Ралей, — но расскажите, как вам удалось избавиться от его призрака?
Шекспир, прежде чем ответить, взял в свою прекрасную руку стакан из венецианского стекла и вновь наполнил его вином.
— Доверьте лежащему перед вами листу бумаги то, что не дает вам житья. Если вы наберетесь терпения и выслушаете меня, мы с вами разберем ваш случай. Вам покоя не дает желание свершить что-то великое, желание прославиться — или иначе: вас будоражат ваши честолюбивые притязания. Если вы назовете себя другим именем, поставите наделенного этим именем человека в какие-то иные обстоятельства и напишете его историю, историю амбициозного человека с вашими честолюбивыми устремлениями, но с его мотивировками, ничуть при этом не щадя себя, тогда ваши честолюбивые притязания заживут самостоятельно на этом листе бумаги. А поскольку ничто не возникает из ничего, ваши страдания смягчатся, потому что часть их от вас перейдет к описанному вами герою. Возможно, это не совсем обычная концепция, но я на собственном опыте доказал ее дееспособность. Человек способен распилить дерево или соорудить скирду и остаться при этом, если не считать выступившего у него на теле пота, точно таким, каким он был до того, как взял в руки пилу или вилы. Но с явлениями, не столь материальными, касающимися нашего разума, дело обстоит совсем иначе. Разве сам Христос не сказал: «Добродетель исходит от меня», когда женщина с сильным кровотечением коснулась его одежд? В том случае благодать поступала по какому-то невидимому каналу, который, хотя и был так же реален, как русло Темзы, возможно, не был так достоверен для людей. И я писал о любви, пока во мне не осталось ни капли любви; я был молод тогда и жалел, что так должно случиться. Но теперь, в зрелом возрасте, я радуюсь возможности написать, пока талант писателя еще не оставил меня, о том, что угнетает мою душу, и таким образом освободиться от этого.
Он поднял свой стакан и залпом осушил его.
— Но тогда, — сказал Ралей, — если следовать вашей теории до конца, можно дописаться до своего полного опустошения. В вас не останется ничего из того, что составляет вашу сущность. Со временем вы превратитесь в ничто.
— Отнюдь. Мозг человека это вам не свиной пузырь, который ребятишки, привязав за бечевку, гоняют по улицам. Скорее это грифельная доска. Что касается моей «грифельной доски», с нее постоянно все стирается. Но жизнь снова заполняет ее своими письменами, и человек возрождается, но уже совсем другим.