Титаник и всё связанное с ним. Компиляция. Книги 1-17 (СИ) - Касслер Клайв
Улицы темны, все ставни закрыты. Он идет и идет, наугад. При виде прохожих прижимается к стенам домов, прячется в тень. Город лежит на равнине, в нем трудно ориентироваться, Лео не знает, куда он зашел. Но заблудиться не может, ведь с ним собака. Она ведет его.
Он заворачивает за угол и останавливается. Перед ним — освещенный подъезд богатого особняка. У ворот стоит ландо. Из него выходят пять человек, две женщины и трое мужчин. Они нарядно одеты, наверное, были в театре или на концерте. Да, конечно. Это они. Он видел их, они сидели в третьем ряду. Две супружеские пары и молодой человек. Они останавливаются у подъезда; дальше к своему дому одна пара, очевидно, пойдет пешком; они прощаются. Лео хочет пройти мимо, но замирает на месте. Слушает. Они беседуют. Говорят о нем.
— …Моцарт — изумительно!
— О да! И Паганини. Дивная музыка.
— Виртуоз.
Вот так. Лео снова хочет уйти, все это он уже слышал. Однако слова молодого человека заставляют его остановиться:
— Но он очень нервничал.
— Вам так показалось?
— Да, он был очень бледен. Я никогда не видел такой страшной бледности. И верхняя губа у него блестела от пота.
— Да, Жан, теперь, когда вы это сказали…
— Вы согласны? — спрашивает молодой человек. — Он был так напряжен, подавлен. Удовольствия я, честно говоря, не получил. Во всем этом было что-то неестественное, что-то…
— Но музыка была прекрасна.
— Конечно, но понимаете, все было хорошо, пока я сидел с закрытыми глазами. Когда же я увидел этого мальчика… Не знаю… Вы не находите, что это напоминало цирк? Или зверинец, где звери выставлены напоказ?..
— Это искусство, Жан. Вспомните Моцарта, его тоже выставляли напоказ. Талант необходимо показывать…
— …как дрессированную лошадь.
Лео уходит. Он идет дальше, вперед, не глядя по сторонам. Их голоса остаются позади. По лицу у него бегут слезы, он их не вытирает.
Он шел долго и в конце концов вышел на открытую площадь в центре города, перед дворцом. Там он сел на скамейку.
Лошадь. Цирковая лошадь.
Ему вдруг становится ясно, что он лошадь из отцовской конюшни, цирковая лошадь, и уже давно. Лео сидит, не думая ни о чем, собака лежит у его ног. Но одна мысль все-таки бьется у него в голове: это уже не музыка, не искусство, а дрессировка. Как может дрессированная лошадь видеть смысл в том, что она делает? Как может он найти смысл в музыке, если ее исполнение превратилось для него в цирковой номер? Дрессировка. Он смеется сквозь слезы.
Настала ночь. Он все еще сидел на скамейке перед дворцом, было немного холодно, но возвращаться в пансион не хотелось, хотелось только раствориться в этой темноте. Часы на башне пробили половину второго. Галереи и окна дворца были темные, они как будто излучали темноту. Темнота текла, сочилась сквозь них и заполняла мир. Лео ощущал свое сходство с этим дворцом, он сам был как этот дворец.
И в это время… В тишине послышалась музыка. Трубы. Горны. Тромбоны. Музыка звала, торжествовала, плакали скрипки, и, не умолкая, били барабаны. Они грохотали, как копыта коней.
Лео выпрямился. Вот! Наконец-то! Он уже давно не мог сочинять, был словно заперт на ключ, все его попытки оканчивались ничем. Для любого творца самое страшное, когда он не в состоянии творить. Бее художники раньше или позже проходят через этот бессмысленный летаргический кошмар. Но сейчас музыка вновь завладела им, настоящая музыка. Он шарит в карманах сюртука и жилета. Нигде ни клочка бумаги. Ни огрызка карандаша. А музыка звучит все отчетливей, все громче. Лео вскакивает. Где он? В пансионе у него своя комната, там есть и бумага, и чернила…
Лео бежал по улицам, впереди него бежала собака. В нем все кричало, и он сам кричал. Ищи дом! Где дом? И собака тянула его за собой, он нашел нужный дом, опомнился, потянул за шнурок колокольчика, его впустила экономка в подоткнутой ночной сорочке: ваша матушка была вне себя от волнения, она металась по комнате, ломая руки; неужели, она ломала руки, да-да, где моя комната, там, благодарю вас, покойной ночи, нет-нет, не будите ее, утром я ей все объясню… Он вошел к себе, запер дверь, зажег лампу.
Это сон. Однажды, когда Лео был маленький, отец взял его в цирк в Штутгарт. С удовольствием развалившись в кресле, отец смотрел на манеж, где шесть великолепных белых лошадей выделывали всевозможные номера. Красные плюмажи на головах качались в такт движению.
Это сон. Лошадь идет на задних ногах, с трудом, неуклюже она движется вперед — почти как человек, шепчет чей-то голос; может быть, это шепнул отец. Лошадь идет на задних ногах. Дрессировщик в цилиндре, с поднятым бичом стоит перед ней. Лошадь с недоумением смотрит на эту черную фигуру, в глазах у нее панический страх, она храпит и выворачивает верхнюю губу, обнажая зубы. Туловище ее напряжено, она делает три шага, четыре-пять-шесть, медленно, неуверенно, для нее это мука, похоже, что она плачет.
А вот сон лошади: табун скачет белым утром, вдали лежит город с красными крышами, за одним из окон сидит мальчик и пишет. Потом сон прерывается щелканьем бича, она снова стоит на задних ногах, оскалив зубы; плачет скрипка, все тоньше и тоньше, она уже диссонирует с основной темой сна.
Музыка красная, как качающийся плюмаж, из глаз лошади бежит струйка крови.
Лео проводит на нотной бумаге одну тактовую черту за другой; как обычно, когда он сочиняет, забыв обо всем на свете, они получаются неровными и чуть наклонены влево. Пространство между ними он заполняет нотными знаками, проводит новую тактовую черту, потом еще одну.
Наконец в нем воцаряется тишина.
Он сидит еще несколько минут, вслушиваясь в исчезнувшие звуки, — почему они смолкли? Он выпрямляется, устало улыбается самому себе. Выглядывает из окна и видит, что уже очень поздно или еще слишком рано. Должно быть, часов шесть. Он быстро просматривает свое сочинение, оно написано для полного оркестра — раньше он на такое не замахивался. Просматривает, читает. Он не понимает, что это такое, не узнает в написанном себя. Совсем неплохо, думает он почти с удивлением. Это начало симфонии.
Больше Лео уже не тяготился своим турне. На него снизошел покой, он словно отстранился от всего, и теперь ему было легче выдерживать концерты, переезды, общество матери. Легче подчиняться, когда есть о чем думать.
Мать Лео всегда страдала астмой, иногда у нее случались не очень сильные приступы. Но в последнее время, особенно с тех пор, как в доме появилась собака, Лео казалось, что мать начала прибегать к своей астме как к оружию против него. Приступы участились и стали сильнее. Лео не хотел верить, что мать умышленно провоцирует их. Но выглядело это именно так.
Лео догадывается о причине этих приступов: он знает, что отец срывает на матери свое недовольство сыном. Она всегда встает между ними. Астма служит защитой и ей, и Лео. Это-то и плохо. Несколько раз во время турне ему приходилось греть чайник, капать в воду эфирное масло из материнского флакона и помогать ей делать ингаляцию под покрывалом. В эти минуты он не испытывает к ней ни любви, ни сострадания. Ему неприятно затрудненное, свистящее дыхание матери, блестящий от пота лоб и беспомощность в ее глазах. Он почти ненавидит ее. В ее взгляде он читает упрек. Как будто он виноват в этих приступах астмы, как будто он сам и есть эта астма.
Наутро после того, как его не было всю ночь, у матери случился такой приступ. На этот раз Лео был совершенно спокоен и слишком устал, чтобы ненавидеть мать. Опустошенный, он ничего не чувствовал. Только помогал ей, механически, по привычке. Молча стерпел ее упреки, сперва взгляды, потом выговор за его вчерашнее исчезновение.
Между ними словно оборвалась всякая связь. Они уже стали чужими. Он понимает это и знает, что мать чувствует то же самое. Что-то изменилось. Он заказывает для нее чашку бульона, помогает выпить его.