Анатолий Ковалев - Потерявшая сердце
— Господь воздаст тебе за твою доброту. — Елена поискала глазами икону, чтобы перекреститься, но вспомнила, что сестра Афанасия приняла лютеранство и образов в доме не держит.
Зинаида заметно поморщилась в ответ. Ее давно уже стали раздражать разговоры о Боге. Она не раз давала тычка Хавронье, когда та начинала жаловаться, что давно не исповедовалась, и намекала, что неплохо было бы сходить хоть в кирху, коль они теперь лютеранки. Когда же Зинаида открыла служанке, что у лютеран нет тайны исповеди, а есть публичное покаяние, Хавронья заревела белугой и начала биться головой об пол, проклиная тот день, когда «осквернилась». Лишь сейчас она осознала значение совершенного ею поступка.
Лавочница, ценившая в своей служанке именно тупую покорность, была недовольна тем, что та начала думать. Она решила отправить девку обратно в староверческую деревню, из которой Евсевий некогда привез ее в Петербург. Но стоило Зинаиде заикнуться об этом, со служанкой случился новый припадок. «Кто ж меня обратно примет, лютеранку поганую-распоганую?!» — «Да ты не говори никому — никто и не узнает!» — убеждала ее лавочница. Но и она понимала, что долго утаивать свой грех от отца с матерью, от деревенского священника, от всей общины простодушная Хавронья не сможет. А если односельчане об этом узнают, забьют ее дрекольем до смерти.
— Что же мы тут бездельничаем! — спохватилась вдруг задумавшаяся Зинаида. — Ты ведь голодная? Так я и знала, эта дура не догадалась дать тебе даже чаю! Пойду поищу что-нибудь на кухне, да, кстати, сделаю тебе отвар из листьев крапивы.
— Из крапивы? — удивилась Елена.
— А ты разве не слышала, что роженицам всегда его дают? — подняла брови лавочница. — Для прихода молока ничего лучше не придумаешь!
Молоко у Елены, по ее разумению, пришло и так. Дочка сосала жадно и, судя по блаженному выражению ее личика, оставалась довольна. Но роженица не решилась отказаться от любезной помощи Зинаиды. Когда Елена полчаса спустя поднесла к губам кружку с дымящимся отваром, ей вдруг вспомнился злополучный день — второе сентября. Она тогда сама приготовила отвар для матери и няньки Василисы. Обе крепко уснули, и это стоило им жизни. Прошел всего лишь год и месяц, а казалось, вечность… «Вы, маменька, нынче бабушка», — грустно прошептала Елена и вдохнула пар, поднимавшийся над краями кружки. Отвар пах резко, горько, и когда она сделала глоток, то убедилась, что он и на вкус неприятен.
— Пей, нечего морщиться! — бросила Зинаида, поправлявшая ей подушку. — Это ведь лекарство, его не пробуют по глоточку. Пей залпом!
Выпив все до капли, графиня почувствовала, что ее тело и голова налились сонной тяжестью. Комната медленно закружилась, теряя четкие очертания. Молодая женщина откинулась на подушки и забылась крепким сном…
Во флигеле первой проснулась Маша. Она слышала, как приходила Зинаида, но притворилась спящей. Когда девочка услышала, что дверь флигеля запирается снаружи на замок, она тотчас вскочила с постели и принялась глядеть в окно. Из ее комнатки было видно немного — двор, чисто выметенный стараниями маленьких служанок, поленницу под навесом, помойную лохань, по краю которой скакали взъерошенные воробьи… Она привыкла к этому скучному зрелищу и даже получала от его созерцания некоторое удовольствие. Но сегодня Маша, подсев к окну, увидела кое-что необычное. По двору почти бегом пронеслась хозяйка, прижимавшая к груди какой-то белый сверток. Зинаида отворила одной рукой калитку, воровато оглянувшись, будто проверяя, нет ли за ней погони. Убедившись, что двор безлюден, она вышла на улицу. Маша прилипла к стеклу и разглядела подъехавшего к воротам извозчика. Хозяйка так спешила, что не затворила за собой калитки, а это уж было событие из ряда вон! К тому же Зинаиде очень мешал увесистый сверток, который она держала у груди, укачивая, как… «Как ребенка! — догадалась вдруг Маша, до крайности встревоженная этим происшествием. — Куда это она ребеночка Елены Денисовны понесла?!»
Глава шестнадцатая,
в которой принимаются очень важные решения
Маленький горбатый человечек стучался поздним вечером в ворота особняка князя Белозерского. Этот юноша-карлик со старообразным, морщинистым лицом был весьма странно одет по средневековой моде. Казалось, он только что сошел с подмостков, где давали «Короля Лира» или «Ричарда Третьего». Впрочем, Шекспира в России еще вовсе не ставили, находя его вульгарно кровожадным. Карлика все принимали за бродячего циркача-акробата, кем он и являлся в действительности.
— Чего надо? — спросил удивительного гостя неприветливый привратник.
— У меня письмо к госпоже Евлампии Кирсановой, — сказал с едва заметным акцентом карлик.
— Тоже мне, госпожа! — усмехнулся слуга. — А звать тебя как?
— Иеффай, — ответил карлик, заметно смутившись.
— Ие… Мудрено что-то! — фыркнул сторож. — Ладно, давай письмо, передам.
— Нет, — на шаг отступил Иеффай, — я должен отдать его лично в руки.
— Ну тогда жди, пока кто-нибудь из дворни ее не позовет. Я из-за такой ерунды поста не покину…
Карлик ждал около часа, приплясывая на холодном октябрьском ветру. Наконец к воротам вышла сама Евлампия и, всплеснув руками, воскликнула:
— Господи, да неужели это ты, Иеффай! Пойдем скорее ко мне, напою тебя чаем.
Это был племянник Якова Цейца, директора цирка лилипутов, приезда которого вот уже два года с нетерпением ждала карлица.
За чаем Иеффай рассказал, что цирк из-за войны застрял сначала в Моравии, потом перебрался в Трансильванию, а уже оттуда — в родную Бессарабию. Почти год они сидели в своих Вендорах и не двигались с места, только весной выехали в Одессу…
Евлампия слушала с замирающим сердцем. Она знала, что как раз весной в Одессе разразилась страшная эпидемия чумы.
— Мы потеряли половину труппы, — поник головой Иеффай.
— А Яша? — вырвалось у нее. — Дядя твой жив?
Вместо ответа тот протянул письмо.
Яков ей писал, что он «пока жив», однако не совсем здоров. Переболев чумой, он стал хуже видеть, и доктора пророчат ему полную потерю зрения. По этой причине, да и по другим тоже, они проторчали все лето в Одессе и решили в этом году снова не ехать в Россию, ограничившись выступлениями в Галиции и Малороссии.
«Если сможешь до зимы прибыть в Киев, — писал он, — чтобы я в последний раз взглянул на тебя, моя дорогая, моя ненаглядная, пожалуйста, поторопись, потому что в декабре мы двинемся в обратный путь. А там, кто знает? Может быть, уже никогда и не свидимся…»