Ольга Елисеева - Наследник Тавриды
Да может ли быть такое? Все его бросили! И друзья, и мать с отцом.
— Брат, да ты с ума сошел? — едва справляясь с голосом, прорычал Иван. Сграбастал в охапку, поднял на руки, как ребенка, понес в дом. Запнулся ногой о порог, чуть не упал на крохотную старушку в повойнике. Няня голосила при виде голого Пушкина.
— Пятый год врозь, а ты такой же! — пробасил Пущин, ставя друга на пол, но все не разжимая рук. Восемь лет они провели вместе, учились. Ссылка развела. А еще раньше легкомысленное тяготение Сверчка к высшему обществу, шуму и блеску. Как Иван отважился приехать? Тургенев в Москве предостерегал: за Пушкиным следят. Себе дороже. Забыл, где живешь? Что ни день, кого-нибудь увозят с фельдъегерем.
Но таки Иван поворотил коней в Михайловское. И вот стоит посреди лужи, натекшей в теплой горнице с шубы. По меху бегут ручьи. А Пушкин босыми пятками отбивает дробь, и сам готов заплакать. Добрая старуха, не признав чужого человека, но видя счастье у обоих на лицах, тоже кинулась обнимать и целовать Ивана.
— Нам бы чаю, — просипел Пушкин, выныривая из медвежьих объятий друга.
— Кофию.
— Трубок.
— Умыться.
— Раздеться с дороги. Да есть ли другая комната?
Пущин огляделся по сторонам. Убогая обстановка. У Сверчка вечно все понабросано. Листочки, книжки, измусоленные, съеденные, обожженные на свече перья. Всегда писал огрызками, так что трудно было и в пальцах удержать. Не изменился. Посерьезнел? Осунулся. Погрустнел. Нет. Тот же черт! Только с бакенбардами. Вот, право, гадость!
Комнатенка, где примостился поэт, походила больше на клетку для птички. У самых дверей, на проходе. Сломанная кровать с пологом, вместо ножки подложено полено. Книжный шкаф, диван, просиженный чуть не до полу. Стол с ворохом бумаги. Бедно, бедно.
Гость скинул шубу. На пятачке не повернуться. Двери в господские покои закрыты на висячий замок.
— Милый, что это?
Пушкин досадливо пожал плечами.
— Мать с отцом уезжали, не велели дом студить. Ты ведь помнишь, мой старик — знатный эконом. Грозился выставить мне счет за дрова.
Иван не сдержал гримасу. Как такое снести? Бедному поэту и пройтись-то негде! Сиди, поджав под себя ноги.
— Давай-ка, мать, дом топить, — веско сказал он застывшей рядом няне. — Он же попрыгунчик у тебя. Нельзя ему, скрючившись, день-деньской штаны протирать.
Старуха заковыляла исполнять приказание. Будто только этого и ждала. Сам-то ее касатик не умел распорядиться. То ли боялся. То ли недосуг ему. Через полчаса явились и кофе, и трубки. Грели воду, чтобы гость ополоснулся. Друзья уселись на диван, ухнув задами до паркета. Хохотали, держась за руки.
— Ну, рассказывай. Как там, где люди живут?
Пущин с жалостью смотрел на друга. Одичал. В глазах какой-то африканский блеск. Лихорадочное возбуждение. А потом сразу апатия. Смеется с надрывом. Точно и не весело ему.
— Ни Москва, ни Питер не изменились, — молвил гость. — Будешь удивлен, но новостей ждут от тебя.
Пушкин покачал кудлатой головой, потом уронил ее на руки.
— Дорого бы я дал… Дорого бы дал, — повторил он.
— О тебе столько слухов.
— Ну? Ну? Что говорят? Насели на Воронцова?
— Более чем.
— А он сам? Небось, успел ославить меня на весь свет?
— Молчит.
Пушкин был удивлен. Откинулся на спинку дивана, чуть прищурился.
— Вот как? Выбирает момент.
— Он в Бессарабии. Там чума.
Поэт распрямился, как пружина. Прошелся по комнате.
— Я и сам не знаю: за что меня? Козни Милорда. Ревность. Мои бумаги по службе. Эпиграммы. Разговоры о религии…
— Ты должен благословлять судьбу, что убрался из Одессы. — Пущин сглотнул. С холода начиналась резь в горле. — Скажи мне, вращаясь среди наших на юге, ты чувствовал, что час недалек?
Поэт застыл. Впервые его открыто спрашивали о тайном обществе. Будто бы он должен знать. Да кто ж не знает?
— Итак, ты заметил брожение?
— Брожение? — рассмеялся Пушкин. — Кипение, ты хочешь сказать.
— Теперь вообрази, — протянул гость. — Одесса — южный Вавилон. Где еще встречаться? В доме у Волконского ты был бы завсегдатай. А за тобой следят…
Сверчок облизнул пересохшие губы.
— Вы мне не доверяете. — Отчаяние изобразилось на его лице. — Верно. Что я за человек? Пустой. Слабый. Я такой чести не стою.
Он был готов заплакать.
— Ты должен понимать, что осторожность с нашей стороны — не каприз, — мягко укорил его Пущин. — Почему ты не ответил Алексееву? Он дважды писал о тетрадях.
Пушкин напрягся. Да, он получал письмо, на сургучной печати которого был оттиск перстня с кабалистическими знаками. Но только раз. Может, второе затерялось? Или перехвачено? Бывший мастер стула ложи «Овидий» беспокоился о судьбе протоколов, которые когда-то отдал на сохранение. Но вот беда, Пушкин уже исписал обороты, а расставаться с черновиками не хотел.
Плутишка! Тетради нужны. Там значится имя родного брата Пущина. За ними и приехал Иван.
— Жано, но хоть что-то можно оставить?
Гость кивнул.
— Дай я просмотрю. И уж что скажу выдрать, то без возражений.
Пушкин вытащил из-под кровати чемодан. Потрепанный, еще кишиневский. Прямо там, на дне, и лежали большие амбарные книги. Страсть какая хорошая бумага! Здесь такой не достать.
Экзекуция заняла час. При каждом вырванном и отправленном в печку листке поэт вскрикивал, закрывал лицо руками и начинал ходить из угла в угол. Потом встряхнулся и протянул другу обе руки.
— Бог с ними! Нам бы бутылочку «Клико». Или по кружке пунша!
Они обнялись и пошли бродить по еще холодному дому. Кругом пыль в три пальца и какая-то особая тишина нежилого строения. Приветно было лишь в няниной комнате, куда под вечерок собрались швеи — пригожие девки с работой. Иван тотчас заметил среди них одну фигурку с округлым животом, перетянутым фартуком. Он бросил быстрый взгляд на Пушкина и уверился по смущенной улыбке в правильности своих заключений.
Поспел обед. Хлопнули пробкой. Начались тосты. За Русь, за Лицей, за друзей и за свободу Отечества. Попотчевали искристым няню, а всю ее швейную гвардию — хозяйской наливкой. Вокруг стало пошумнее. Под гомон девичьих голосов опять завязалась беседа.
— Знаешь ли, что царь меня боится! Недавно увидел мое имя в списке въезжающих в Петербург, поднял крик, — захмелев, похвастался Пушкин. — А это мой брат Левушка.
— Не преувеличивай своего политического значения, — отрезал Иван. — И вообще держись от политики подальше. Ты сочинитель. Ничего не знаешь. Слава всенародная тебя защитит.