Александр Ильченко - Козацкому роду нет переводу, или Мамай и Огонь-Молодица
— Уже не рада, гнида, что вышла за Демида? — огрызался пан Куча, оскорбленный в своих лучших чувствах.
— Да чтоб тебя хапун ухватил, голомозого! Такое монисто, такое монисто…
— Бывает, что и муха чихает…
— Да зачем тебе целый воз ладана?
— Сама же сказала…
— Я сказала — мешочек! А ты…
— Умный помысел следует… так сказать…
— Неужто не жалко тебе денег?!
— Денег, денег! — И Куча аж поперхнулся: разговор этот и ему терзал душу, поскольку был он жаден до червончиков, хоть и не понимал того, что звонкая монета для разумного — лишь средство достигнуть цели, а для скудоума — сама цель. И потому, маленько тряхнув ныне мошною, он уже и сам жалел об отданных чумакам двух торбах золота, и слова коханой супруги резали его, что серпом по лытке. Но…
Надо ж ему обороняться!
И он увещевал супругу:
— Мы ныне с таким важным делом едем, что божья помощь нам во как нужна!
— Да он же угорит, твой пан бог, от полного воза ладана!
— Добрее станет по такой хвале.
— Да ему и в голову не придет, сколько на этот проклятущий ладан денег угрохано! — И пани заплакала. — Еще и монисто мое…
— Отвяжись!
Но у Роксоланы очи вдруг заиграли вновь.
— Мы сделаем вот как, — сказала она, — долю того ладана — богу. А что останется — в городе продадим. А?
— Такому пану, как я, да базарничать?!
— Я видела в Голландии, в Неметчине, в Италии — там торгуют и не такие паны, как ты. Ого! Стыда ныне в том нет. А ладан… я выручу за него добрые денежки и без тебя, мой глупенький лысанчик. — И молодичка уже утерла слезы.
Однако пан обозный, озабоченный какою-то думою, рассеянно сказал:
— Отцепись!
— Заставь дурня богу молиться…
— Не липни!
— Вот олух.
— Молчи! — И пан Пампушка-Стародупский, чтоб уйти от напасти, подался к челяди, расположившейся поодаль, и серебряным голоском приказал: — Пора за дело!
— Трынды-рынды — с горки черт! — буркнула Патимэ по-татарски и занялась какой-то работой.
Крепостные слуги вставали один за другим, но пану казалось, что они мешкают, не спешат, и голос его зазвучал пониже:
— Ну-ка, ну-ка, ну-ка! — И уже начальственный полубасок прорезался, когда он приказал слугам развязывать сложенные на вершине кургана мешки с ладаном и высыпать его кучей на траву, и пану все казалось, что хлопы да джуры шевелятся не очень-то проворно, и он, сдерживая гнев, чтоб не обрушиться на лентяев в такой торжественный миг, уже нижайшим; деланным своим панским басищем рявкнул: — Высеките огня, вы, идолы, болваны, остолопы! Огня, живее!
18Огонь высекать принялись все, кто там был, а с ними и наш молодой коваль, мамин сынок Михайло.
Каждый вынул из шапки-бирки нехитрую «справу» (кресало, кремень, трут и в конской моче выдержанный фитиль), и за миг разожгли и раздули джуры да челядники по доброму пучку летошнего сухого ковыля.
Только у Михайлика почему-то не загоралось никак.
Крупные искры, что звезды в августе, без толку сыпались наземь. А он все кресал да кресал.
Мать быстренько выхватила из неумелых рук мужскую снасть, — безотцовщина, он ведь только теперь самосильно учился курить, — мигом высекла огонь и подожгла жгут шелковой травы.
— Я сам, мамо, я сам, — только и успел промолвить хлопец.
Но в руках у матинки уже мягко полыхал веселый огонек.
— Под ладан огня, под ладан! — покрикивал Пампушка. — Подкладывайте со всех сторон. Ну-ка!
И такое было у пана вдохновенное лицо, такое красное и потное от волнения, такое мужественное, пускай на краткий миг, что пани Роксолана в изумлении залюбовалась им невольно — он сейчас ей, пожалуй, даже нравился.
А пан аж приплясывал.
А пан аж дебелой ножкой дрыгал.
И все с надеждою глядел на небеса.
Михайлик даже тихонько у матинки спросил:
— Уж не решился ли ума наш пан Куча? Зачем нужно одному человеку воздавать богу столько хвалы?
— Панам начальникам всегда надо быть пред всевидящим оком пана бога. Но… ш-ш-ш! Пропади они пропадом…
А пан Пампушка меж тем исходил криком:
— Раздувайте!
И сам, давно уже сбросив препышные одежды, тоже лег круглым черевцем на землю и так старался, раздувая огонь, что даже лоснящаяся лысина его набрякла кровью и перестала блестеть, а глаза запылали восторгом.
«Боже мой, боже! — думал он. — Узришь ли ты меня, грешного? Мое усердие, мое каждение, мою любовь?»— а в душе стонал: «Не пропадут ли зря мои денежки, истраченные на ладан?» И он ревностно орудовал лопатой, как ему уже не случалось давненько.
А когда синий огонек побежал наконец по ладану, пан Куча встал, трижды осенил себя крестом и, возведя чистые очи к небу, замер.
Но вдруг встрепенулся.
Читая привычную молитву, «Отче наш» или «Достойно», обозный приметил в поднебесной выси сокола и соколицу, кои то парили, то реяли кругами — над самым огнищем пана Кучи-Стародупского.
— Ах, матери вашей болячка! — в досаде крикнул пан Демид и, не долго думая, выхватил стрелу из сагайдака одного из джур, рванул тетиву, но спустить не успел, оттого что в лук, сам не помня что делает, вцепился потрясенный Михайлик.
— Пане! Опомнитесь!
Что-то вскрикнула по-своему и татарка Патимэ, ибо сокол и у них — птица священная.
Охнула и наша Я вдоха:
— Побойтесь бога, пане!
— Меж богом и мною в столь сокровенный миг — не потерплю никого, даже глупой птахи, — велеречиво ответствовал обозный, но, глянув снизу на громадину Михайлика, на его дрожащие, совсем белые губы, на его прездоровый кулак, на его жаркие очи, Пампушка лук опустил, стрелу бросил, даже вздохнул, словно бы и у самого отлегло от сердца, что не убил сгоряча того, всеми обычаями заповеданного, красна сокола, ибо стрелял наш пан Демид без промаху.
И он опять велел:
— Раздувайте!
Челядники старались, и скоро на степном кургане гора ладана задымила и взялась пламенем, и потянуло пламя ввысь, и каждый глазами следовал за ним, и каждому, ясное дело, не терпелось глянуть на небо, где в столь великоважную минуту должен быть поблизости сам господь бог, но пан полковой обозный, насупившись и гладя себя по лысине, как то всегда бывало с ним во гневе иль затруднении, спросил наконец:
— А что вы там на небе позабыли?
— Бога, — пожала плечами Явдоха.
— А кыш! С господом богом дело в сей час иметь только мне.
И приказал:
— Глядите в землю. Да раздувайте же!
Благовонный белый столб курения подымался выше да выше, и слезы увлажнили глаза обозного, словно и сам он возносился туда, к господу богу, живьем на небо стремясь, и пан все осенял себя крестом, однако поклонов не клал, дабы не отвращать взора от небес.