Александр Дюма - Цезарь
Знакомо ли вам что-либо более безнадежное и склоняющее к самоубийству, чем это ужасающее учение ничто? Как далеко оно от того мягкого утешения, которое дает нам христианская религия, обещая другую жизнь! как далека она от приговора самоубийству, вынесенного Шекспиром:
Прощенья нет тому лишь, кто каяться не сможет!
Плиний добавляет еще:
«Среди всех богов Смерть всегда была наиболее почитаемой».
Это так, культ смерти действительно стал всеобщим; у всех самоубийц навечно на устах имена Катона и Брута, и к этим двум именам, как к колоннам из черного мрамора, они крепят створки двери, ведущей их к бездонной пропасти, которую за сорок лет до Плиния посетил Вергилий, и в которую двенадцать столетий спустя сойдет Данте.
В античные времена смерть таила в себе гибельное наслаждение, которое заставляло пылко стремиться вон из жизни, где наслаждение было без страсти и без радости.
Взгляните на императоров, которые могут все: чем они заняты, за редким исключением? Углубляют без конца пропасть извращенного безумия, в которую они ныряют. Пока Гелиогабал готовит самоубийство своего тела, плетя шнурок из пурпурного шелка, чтобы удавиться, мостя двор порфиром, чтобы разбить об него голову, вытачивая изумруд, чтобы спрятать в него яд, он одновременно убивает свою душу, топя ее в разврате и крови.
Если мы примем это ужасающее заключение Плиния, – а римляне принимали его, – что смерть есть высшее благо, а жизнь – высшая мука, то зачем жить, если можно так легко умереть? Так что, по Плинию, самоубийство – это утешение Рима, и несчастны бессмертные боги, – восклицает он, – лишенные высшего средства от скорби, которым обладает человек![59]
И Лукан, в свою очередь, опирается на него, или, вернее, он опирается на Лукана; Лукан, который отрицает Провидение, который говорит, что всем управляет случай, и который считает смерть таким великим благом, что превращает ее в награду для мужественных:
Mors utinam pavidos vitæ subducere nolles,
Sed virtus te sola daret![60]
смерть, которую он прославляет не потому, что она освобождает душу от земных объятий тела, но потому, что она усыпляет разумную часть человека; не потому, что она уводит его тень в Елисейские поля, а потому, что она гасит пламя его мысли в безразличном покое Леты!
И Сенека не менее безнадежен, чем Плиний и Лукан, со своим ex nihilo nihil.
«Из ничего – ничто, – говорит он; – все возвращается в пустоту, откуда все вышло. Вы спросите, куда отправляются сотворенные вещи; они отправляются туда же, куда и вещи несотворенные, ubi non nata jacent».
О! Вовсе не так думает лебедь из Мантуи, нежный Вергилий, поэт-провидец! Счастливы те, – говорит он, – кто вещей познать сумели основы, и смело повергли к ногам жадного шум Ахеронта![61]
Когда он видит издали самоубийц, он ужасается, что наказание их столь жестоко, что они бы хотели к свету вернуться опять, и терпеть труды и лишенья.
Quam vellent æthere in alto
Nunc et pauperiem et duros perferre labores![62]
О каких же самоубийцах хотел сказать Вергилий, если не о Катоне и Бруте?
Взгляните, какой огромный шаг сделал атеизм от Вергилия до Лукана, то есть за промежуток едва в полстолетия! От Вергилия, который, предвидя вечный свет, хочет познать основу всех вещей, и бесконечно томится шумом алчного Ахеронта, катящего волны у его ног; который обрекает самоубийц на такие мучения, что те хотели бы вновь вернуться на землю, даже если им вновь придется надеть на себя ярмо скорби; и до Лукана, который превращает самоубийство в высшую доблесть; который, несомненно, в память убийства Петрея Юбой в их последней схватке, воспевает двух иступленных, зовущих друг друга к прелести взаимного умерщвления, и с радостью получают удары мечом, возвращая их с благодарностью.
Et eum cui vulnera prima
Debebat, grato moriens interficit ictu.[63]
И покончивший с собой Катон вдохновляет его на самые прекрасные его строки:
Causa diis victrix placuit, sed victa Catoni!
«Дело победителя любо богам, на дело побежденного любо Катону!»[64]
При императорах самоубийство стало лучшим средством от всех скорбей, всеобщей панацеей от всех страданий; это утешение бедняка; это месть проскипта, утомленного его неволей; это бегство души из ее тюрьмы; это все что угодно, вплоть до лекарства от пресыщения и скуки у богача.
У простолюдина нет больше хлеба; что он делает? спросите у Горация: он оборачивает голову своим рваным плащом и бросается в Тибр с Фабрициева моста.
Гладиатор не находит смерть на арене достаточно быстрой; что он делает? спросите у Сенеки: он просовывает голову под обод колеса телеги, и колесо, поворачиваясь, ломает ему позвоночник.
Иногда добровольная смерть может даже быть сопротивлением власти! тем, кто подкладывает Тиберию или Нерону свой труп, завидуют, их прославляют, ими восхищаются.
Кремоний Корд, осужденный при Тиберии, отказывается от еды и умирает от голода, и народ радуется, видя, как прожорливые волки впустую щелкают зубами, которыми они собирались размолоть его.
Петроний, которому Нерон предложил умереть, укладывается в бане и велит вскрыть себе вены; потом, болтая со своими друзьями, он вдруг вспоминает о своей прекрасной мурринской вазе, которая достанется Нерону, если он не помешает этому: он велит перевязать себе руки и ноги, посылает за этой вазой, приказывает разбить ее при нем и, сорвав свои повязки, умирает, совершенно довольный этой маленькой местью.
Все, даже самые избалованные люди ищут в смерти исцеления своему пресыщению: Fastidiose mori, говорит Сенека.
Этот вопрос лучше всего следует изучать по Сенеке; он неисчерпаем; он и сам однажды почерпнет от терпкого сладострастия самоубийства.
В Рим вошел сплин; этот гибельный бог, который слетает с Лондона – в Лондоне нет монастырей со времен Генриха VIII, – который слетает с Лондона, почившего на перине из тумана, на жертвенники Рима.
«Существует, – говорит Сенека, – непреодолимое влечение к ничто, странная мечта о смерти, безумная тяга к самоубийству; и трусы не избегают его, и подвержены ему наравне с храбрыми: одни убивают себя из презрения, другие – от пресыщения жизнью; третьим же просто-напросто скучно делать каждый день одно и то же, и повторять сегодня то, что было вчера, а завтра – то, что было сегодня.
И правда, не стоит ли положить конец этому однообразному существованию?
Просыпаться и снова засыпать, чувствовать жар, чувствовать холод; ничто не кончается; тот же круг поворачивается непрерывно и возвращается к тому же месту. Ночь сменяет день, вслед за летом приходит осень, за зимой – весна; все проходит, чтобы вернуться: ничего нового нет под солнцем».
Наконец, многие умирают, или, вернее, убивают себя не потому, что их жизнь тяжела, а потому, что она бесполезна.
Самоубийство стало таким жизненным происшествием, происшествием предвиденным, обыденным и заурядным, что его обсуждают, о нем раздумывают, его рекомендуют.
Разум человека посещает мысль убить себя; но он еще не совсем решился. Он собирает своих друзей, он советуется с ними, он прислушивается к голосу большинства. Большинство высказывается в пользу самоубийства.
– Не может быть, – говорите вы, – чтобы люди дошли до такого уровня безнравственности.
Пожалуйста, пример! – Этот пример предоставляет нам опять же Сенека.
«Туллия Марцеллина, заболевшего продолжительным и болезненным, но излечимым недугом, посетила мысль покончить с собой; в связи с этимон созвал своих друзей. Одни из них, люди трусливые и нерешительные, дали ему совет, который они дали бы сами себе; другие, льстивые и угодливые, – тот, который, по их мнению, хотел услышать Марцеллин.
Но, – продолжает Сенека, – один стоик, наш друг, отважный и выдающийся человек, заговорил с ним совершенно иначе:
Не смущайся, Марцеллин, – сказал он ему, – так, словно ты должен принять решение большой важности; разве жить – это такое уж большое благо? Рабы и животные тоже живут. Умереть мудро и храбро – вот великое дело! Разве не давно ты уже живешь? Разве пища, сон и наслаждение чувств не одни и те же изо дня в день? Желать смерти можно не только по разумной причине, из доблести, от усталости, от страданий, но и от скуки…»
Ну, читатели-христиане, что вы скажете об этом отважном, об этом выдающемся человеке, об этом друге Туллия Марцеллина?
Подождите, это еще не все; философ не останавливается на этом.
Рабы не решаются послужить замыслу своего хозяина. Он внушает им отвагу, он их увещевает, он их воодушевляет.
«– Полно! – говорит он, – чего вы боитесь? Рабам нечего бояться, когда их хозяин умирает по доброй воле; но предупреждаю вас, что предать своего хозяина насильственной смерти или помешать ему умереть, когда он сам хочет этого – равные преступления».