Анатолий Ковалев - Потерявшая имя
— Искал покойного графа Дениса Ивановича, — не задумываясь, ответил тот.
— Это наш сосед, граф Мещерский, — пояснил Бенкендорфу Евгений. — А зачем ты его искал?
— Видал, как его везли на подводе, а покойная графиня Антонина Романовна дюже убивались…
— Отыскал ты графа? — заинтересовался Александр.
— Отыскал, — опустив голову, тихо произнес Вилимка, — да только они уж померли…
— И где он был?
— Неподалеку от Донского монастыря.
— Стало быть, на Лубянку ты в тот день не ходил? — разочарованно заключил генерал.
— Отчего ж! Там казнили купеческого сына, — подумав, припомнил мальчуган. — Народ валил толпой, ну и я тоже… побёг…
— Так ты видел казнь? — вмешался Евгений.
— Все видал! И как вывели его, и как градоначальник сказал речь. — Вилимка сделал паузу, сглотнул и нервно продолжил: — Опосля того видал, как офицер ударил его саблей по голове, и у него потекла кровь вот отсюда. — Он поднес палец к уху и замолчал.
— Ну а потом? — пытал его Бенкендорф.
— Люди к нему стеснились, все ближе и ближе, — медленно, растягивая слова, словно что-то мешало ему говорить, продолжил мальчик. — Пьяные все. Орали, ругались. И тогда Ростопчин сказал, что отдает его на суд людской, а сам убёг, и офицеры разбежались, кто куда…
Вилимка тяжело дышал от волнения, видно было, что страшные воспоминания того дня даются ему не даром.
— Ты можешь припомнить точно, какими словами губернатор призывал толпу на расправу с Верещагиным? — спросил Бенкендорф.
— Может, вспомню…
— Ну а грамоте ты обучен? — с трепетом поинтересовался генерал.
— Письму и чтению меня барин обучили, — не без гордости заявил Вилимка. — Могу!
Принесли бумагу и чернила, и мальчуган, потея под пристальным наблюдением господ, принялся выводить свои каракули. Бенкендорф внезапно обратился к графу:
— Как все-таки тесен мир! Дочь этих самых Мещерских, ваших соседей, я недавно встретил в доме у губернатора. Девушка была в отчаянии, ее все считали умершей, а дядя, получивший наследство ее родителей, по сути, выгнал племянницу на улицу. — Александр следил за небыстрой рукой Вилимки и не видел, с каким жадным интересом его слушает граф. — Я посоветовал ей поехать в Павловск, искать заступничества у матери-императрицы…
Мальчик тем временем писал: «Я — Вильгельм Сапрыкин, 1802 года рождения, дворовый человек графа Шувалова, показываю против генерал-губернатора Московского, графа Ростопчина»…
Вечером того же дня граф Федор Васильевич ожидал гостей. Он затеял званый ужин не ради веселья, а для того лишь, чтобы воочию убедиться, кто с ним, а кто против него. Соратников оказалось не так уж много, да и в большинстве своем это были записные лизоблюды, вроде старика Мазаева. Тот явился одним из первых в своем невозможном потрепанном парике. Абрам Петрович немедленно засвидетельствовал почтение дражайшей супруге губернатора, обслюнявив ей ручку.
— Мы с вашим муженьком вместе служили великой царице нашей, — напомнил этот обломок славных екатерининских времен, — только Федор Васильевич потом за облака взлетел, а я, как видите-с… Низенько порхаю! — помахал он руками, подражая воробью.
Графиня брезгливо посмотрела на него в лорнетку и вдруг, приглядевшись, изумленно воскликнула:
— Что это у вас на груди? Святой Георгий? Да разве ж вы воевали?
— Ах, матушка-сударыня, — заверещал Абрам Петрович и вновь замахал руками, — вот смех-то! Это дурак мой домашний, шут Николашка, мишурный орден смастерил и нацепил мне на грудь, а я забыл снять!
— Снимите же, ради бога! Не срамитесь и не срамите мой дом! — процедила сквозь зубы Екатерина Петровна и ретировалась к другим гостям.
Ростопчин с грустной улыбкой взирал на сомнительное общество, вползающее к нему в дом. Все эти людишки надеются, что он какое-то время еще продержится в губернаторском кресле и они смогут полакомиться хотя бы крохами от недоеденного пирога. Он прекрасно понимал, что никто из них даже не посмотрит в его сторону, когда император даст ему отставку. Есть только два человека, на которых можно было во всем положиться. Они никогда не предадут и останутся верными друзьями до конца дней. Это бывший посол в Англии граф Семен Воронцов и знаменитый писатель Николай Карамзин. Их знает и уважает вся Россия, и оттого на сердце у Федора Васильевича становится тепло и уютно. Он может спокойно улыбаться темным людишкам, чьи уста запачканы сплетнями и злословием. Это все так, издержки власти, превратности судьбы… В бюро у него хранятся письма настоящих людей, чьи имена впишутся в историю наравне с его именем. И пускай они сегодня далеко, он все время чувствует их незримое присутствие. Впрочем, есть еще один человек, на которого он может всегда рассчитывать. Это поэт и журналист Сергей Глинка, издатель «Русского вестника». В последние дни перед приходом французов Глинка не отходил от него ни на шаг. Наивный и добродушный, он разъезжал по городу в экипаже и, стоя на дрожках, кричал простолюдинам, грабящим винные погреба: «Бросьте французские вина и пейте народную сивуху! Она лучше поможет вам!» В последнюю ночь он тоже был рядом и видел Ростопчина в его самые страшные минуты. Граф от отчаянья и безысходности грыз себе руки, метался из комнаты в комнату, не в силах поверить, что все кончено, Москва будет без боя отдана французу. Именно в этой самой приемной зале Глинка поймал его за обшлага фрака и с силой усадил в кресла. По лицу графа струился пот, глаза готовы были вылезти из орбит, его лихорадило. «Надо успокоиться, — проговорил Глинка, поправляя съехавшие на нос очки, — мне тоже страшно. Держите себя в руках!» — «Какого черта, Серж! — прохрипел Ростопчин, а после сделал страшное признание: — Я передал Старику, что намерен сжечь все дотла! Чтобы они, аки волки голодные, бродили по пепелищу! — Граф перевел дыхание и упавшим голосом продолжил: — А он мне в ответ: „Только продовольственные склады да важные объекты…“ Ненавижу полумеры! Слюнтяй! Развалина!» Он еще долго в ту ночь честил Кутузова, прибегая и к более крепким выражениям. А когда Глинка спросил его: «Что вы намерены делать с Верещагиным?», принял торжественную позу и воскликнул, подняв палец к потолку: «Вот, мой дорогой Сережа, это главный вопрос всей теперешней кампании! От него во многом будет зависеть исход войны!» Глинке на какое-то мгновение показалось, что он имеет дело с безумцем. Между тем граф продолжал: «Только не подумай, что я мню себя Понтием Пилатом. И Верещагин не Христос, а всего лишь мелкий предатель и масон. Я намерен отдать его на расправу мужичью, как в Риме отдавали христиан на растерзание диким зверям!» — «Вы не сделаете этого! — закричал поэт. — Вы сами христианин!» — «Да пойми же ты, наконец, — убеждал его Ростопчин, — армия наша бессильна. Во главе ее стоит немощный старик, которому не по плечу сия ноша! Поэтому вся надежда сейчас на русского мужика, дикого, озверевшего, страшного в своей ненависти. И посему завтра я отдам на расправу толпе предателя, вопреки решению Сената, ибо спасение для России вижу только в озверевшем мужике, вкусившем вражьей крови! Крови! Вспомни, на что притравливают, злят перед охотой собак! На кровь, не на овсяный кисель!» Глинка подумал в ту минуту, что граф мнит себя если не Понтием Пилатом, то уж по крайней мере императором Нероном, с той лишь разницей, что писать поэмы о горящей Москве пока не собирается.