Горькая линия - Шухов Иван
Варвара перевела свои темные, как осенняя ночь, глаза на фотографию мужа. Вот он сидит, веселый, подтянутый, бравый казак, важно развалившись в роскошном варшавском кресле. А за спиной у него цветут нездешние, неземные сады и блестит на солнце чистое озеро с плавающими по нему лебедями. На Якове была та самая гимнастерка, в которой ушел он два года тому назад отсюда, из этой вот самой горницы, на фронт. Варвара признала рубашку мужа по криво простроченной на вороте строчке. В тот знойный и ветреный августовский день, когда был объявлен приказ о походе, Варвара, второпях дошивая Якову походную гимнастерку, испортила строчку. Но переделывать ворот было некогда, и она положила рубашку в переметную суму. А теперь вот, когда Варвара смотрела на Якова и видела на нем эту рубашку, он вставал перед ней такой же живой, улыбающийся, близкий, словно только вчера проводила она его с эшелоном по пыльной степной дороге и словно не остыл еще на ее жарких губах прощальный его поцелуй…
Точно заколдованная, не сводила глаз Варвара с мужа. А он, победно скрестив свои большие тяжелые кисти рук на эфесе шашки, тепло и просто смотрел на жену. О чем он думал, пристально вглядываясь в смуглое лицо Варвары? Может быть, он хотел сказать ей о том, что горевать ей без него и убиваться в разлуке не стоит. Ведь не век же будет тянуться эта война. И не всех же в конце концов на ней калечат, захватывают в плен и убивают. Его же тем более не убьют. И покалеченным он не будет. Не верит он в это. Не может этого быть. Вот если бы не любил он своей молодой жены, если бы не верил он в великую чистоту и силу этой любви,— тогда другое дело…
Может быть, об этом хотел сказать Яков, пристально вглядываясь в свою жену. А Варвара, приглядываясь к его грустной улыбке, как бы спрашивала его: «Что ты только наделал?!»
Яков молчал. Варвара продолжала стоять перед его фотографией, строгая, неподвижная, не спуская с его облика сухих, лихорадочно блестевших глаз, и, казалось, ждала от него ответа. В горнице было сумрачно и тихо.
Вдруг в доме загремели чужие тяжелые шаги. И Варвара, точно очнувшись от забытья, быстро обернулась к двери, ощутив при этом, как у нее замерло сердце.
На пороге стояли два одетых в обходную войсковую форму рослых казака. Это были престарелые, но еще не утратившие следов былой выправки лейб-гвардейцы Кондрат Берников и Антон Копытин. С шумом обнажив клинки и не сводя с Варвары глаз, казаки взяли на караул, и один из них сказал:
— За тобой, сударушка. Собирайся…
А через четверть часа Варвару вели под конвоем к станичному правлению. Шла она под обнаженными клинками бородатых и мрачных конвоиров все той же присущей ей легкой, девически беспечной походкой, и престарелые гвардейцы, спотыкаясь и путая шаг, едва поспевали за ней.
По пятам за конвоем валом валили бабы и девки. Толпа двигалась в глубоком безмолвии. И только слышен был в этом бесшумном шествии резкий скрип чьих-то модных хромовых ботинок да шелест бабьих подолов.
Когда Варвара вошла в переполненный ермаковцами кабинет Муганцева, ее поразила поза станичного атамана, в которой стоял он за письменным столом с какой-то бумагой з руках, уставившись в одну точку. Никто из присутствующих в кабинете станичников не обратил на появление Варвары внимания. Старики так же тупо, как и Муганцев, смотрели в одну точку: кто — на огромный портрет царя, висевший в простенке, кто — в окна, кто — себе под ноги.
— Тут теперь не до тебя, солдатка,— прошептал растерянно заозиравшейся Варваре Трифон.— Уходи подобру-поздорову домой.
— А што такое случилось?— спросила, в свою очередь, шепотом Варвара.
Трифон шепнул ей в самое ухо:
— Восударь императора с трону спихнули. Слобода настала. Поняла?
И хотя Варвара не представляла себе значения всего случившегося, из груди ее вырвался вздох облегчения, словно свалился с нее какой-то тяжелый груз, и она, выпрямив плечи, вышла из кабинета еще более гордой, непокорной и независимой, чем только что входила туда.
Конвоировавшие Варвару казаки, не знавшие еще, в чем дело, ринулись было следом за нею, но их остановил жестом атаман Муганцев — теперь было действительно не до Варвары.
Перед закатом прошел дождь, веселый, легкий и розовый. Горьковатый, пряный запах полыни кружил голову. В курье тревожно и настороженно гоготали гуси. Возбужденно и шумно крякали, купаясь в воде, утки. Конский табун растянулся по всему увалу, казалось, до самого неярко озаренного вечерней зарей горизонта. Пастух Сеимбет возился около полупогасшего костра, подбрасывая в него пригоршни сухого конского помета и пытаясь вновь разжечь слабо пробивавшееся сквозь пепел пламя. Увлеченный этим занятием, Сеимбет не слышал, как к нему подбежал Садвакас и, схватив его за плечи, сказал:
— Слушай. У меня есть новость.
— Что такое?— спросил Сеимбет.
И Садвакас, усевшись рядом с Сеимбетом, не спеша раскурил от уголька давно потухший окурок, а затем вполголоса проговорил:
— Сейчас я был в юрте Альтия. Он собирается ехать в гости в аул Кабе. И вот что он сказал мне один на один. Я, говорит, знаю, что тебя ищут русские атаманы. Я знаю, что ты от них прячешься. И все будет так, говорит, как я захочу. Захочу — ты завтра же будешь в руках русского атамана. Захочу — никто не узнает о тебе в степи. Ты — мой пастух, и ты в моей власти. Так мне сказал Альтий…
— Тагы — потом что еще сказал тебе бай?— спросил Сеимбет.
Помолчав, Садвакас вполголоса ответил:
— Потом он сказал мне, что по ту сторону урочища Узун-Куль пасется косяк гульных лошадей из крепости Капитан-Кала.
— Я это знаю. Там есть хорошие лошади. Что же дальше?— спросил Сеимбет.
— А дальше известно, что Альтий приказал мне собрать джигитов и ночью провести барымту — отбить от этого косяка самых лучших коней и угнать в степи. А если, говорит, вы мне приведете бурого иноходца из этого косяка, то получите от меня в награду еще пять стригунов и десять баранов.
— Кто получит?
— Мы — пастухи, джатаки…
— Это правда?
— Альтий говорит — да.
Пастухи помолчали. Костер начинал медленно разгораться. Оранжевые мечи пламени весело затрепетали над ворохом ярко зардевшегося сухого помета.
— Что же ты ответил Альтию?— спросил наконец Сеимбет Садвакаса.
— Я ответил, что посоветуюсь со своими джигитами…
— А как ты сам думаешь?
— Я — что. У меня выбор маленький. Или послушаться бая и пойти на барымту. Или снова садиться в тюрьму. Он же сказал, что выдаст меня. И он это сделает.
— Да,— сказал Сеимбет.— Он это может сделать. Выбор у тебя, Садвакас, действительно невелик. А о джигитах что говорить. Джигиты всегда за тебя горой. Как скажешь ты, так они и поступят. Но надо все же спросить слепого Чиграя, что он нам посоветует и предскажет.
— Это правильно. Надо спросить у Чиграя,— согласился с ним Садвакас.
А в сумерках, когда все женщины были заняты дойкой байских кобылиц, пастухи сидели в ветхой юрте слепого Чиграя и в почтительном безмолвии прислушивались к голосам старейших. Один из них, пепельнобородый Юсуп, не спуская своих старчески слезящихся глаз с неяркого очага, глухо рассказывал притихшим джатакам:
— Когда я был молод, свалилось на наши степи страшное бедствие. Ранняя весна закончилась небывалым джутом — гололедицей. В ауле джатаков погибли от бескормицы последние наши бараны. Погибло много скота и у бая Керге — отца Альтия. Тогда Керге собрал в своей юрте нас — молодых пастухов и подпасков — и приказал нам совершить барымту: угнать табун лошадей из русской крепости. Он пообещал нам хорошо заплатить за нашу работу. И мы пошли. Как сейчас помню, это было в дождливую, темную ночь. Нас было много, молодых, сильных и ловких джигитов. И мы отбили в барымте у русских тридцать два скакуна. И ни одна из угнанных нами лошадей не была потом найдена русскими. Байские конокрады умеют прятать ворованных лошадей в надежное место…
— И Керге заплатил вам за эту барымту?— спросил Юсупа один из джатаков.