Михаил Арнаудов - Психология литературного творчества
Воображение культурного человека обладает не только способностью к весьма спиритуализированному пониманию природы, но и способностью возврата к самому наивному одухотворению, к образам и идеям детского возраста, способностью проникновения в жизнь отдельного человека или всего рода человеческого. Поэзия нового времени заполнена картинами жизни, борьбы, страстей в природе, причём движение и чувство обнаруживаются даже в предметах, в которых меньше всего можно допустить это с точки зрения здравого смысла. Бодлер, например, видит в «двойственной комнате» своих мечтаний, что «мебель удлинённых форм имеет вид томный и усталый; так и кажется, что она грезит; можно подумать, что она одарена какой-то сомнамбулической жизнью, как растения и минералы»[533]. Дело как раз в том, что глаз поэта воспринимает особым активным способом, наблюдает с повышенной чувствительностью и повсюду вносит очертания и дух жизни. Этот способ созерцания невольно передаётся читателю и слушателю; потому что, как замечает Отто Людвиг, воображение — самая верящая способность человека [534]. Некоторые, возможно, склонны допускать здесь умышленное приукрашивание грубой действительности, сознательное приписывание ума и воли неодухотворённому. Но такое рационалистическое толкование природы — результат неискреннего и неряшливого поэтизирования; для произведений, отразивших настоящее художественное созерцание, оно неприемлемо. Последнее, сопровождаемое сильным подъёмом чувств и родственных образов, быстро перебрасывает мост от живой природы к мёртвой и создаёт картины, существующие только в нашем воображении, только как чисто внутреннее переживание. До полного отождествления с действительностью, до отчётливости образов, которая ведёт к сравнению с объективно данным и возможным, дело не доходит. Если произойдёт это вмешательство разума, критики, то поэзия перестанет действовать на воображение и притягивать нас своей художественностью. Исконные поэтические средства — ритм и музыка слова меньше всего затрагивают разум. И чем сильнее поэтический язык возбуждает чувства и воображение, тем меньше поводов имеет разум бросать тень на миражи и арабески, он остаётся на заднем плане, чтобы заполнить сцену души смутными видениями. Вот мы читаем у современного поэта идиллическую драму о иве и плюще на берегу ручья:
Днём и ночью плющ годами
тянет к деревцу уста,
хочет тонкими стеблями
дотянуться до листа.
Истомившись от разлуки,
гнётся ива над водой:
то протягивает руки,
то на плющ глядит с тоской.
Но с волною озорною
трудно иве совладать,
ни зимою, ни весною
иву другу не обнять.
Читая эти строки Яворова[535], мы незаметно переходим от картин, реальных и прозаических, к иллюзорной действительности, созданной воображением поэта, где плющ и ива тоскуют друг о друге, разлучённые злым ручьем. Представления двух миров органически слились в один новый, свойства и явления природы гармонически сочетаются с самыми человеческими состояниями — это воспринимается каждым читателем подсознательно, без всякого анализа. Исходя из простых и доступных каждому наблюдений над природой, поэт переносит мысли и чувства человека на куст, дерево и ручей, чтобы создать с помощью естественной работы воображения маленькую драму любви и коварства. Всё это совершается в сознании с мгновенной быстротой и переживается только на поверхности воображения. Для более глубоких эмоциональных или волевых движений едва ли есть повод.
Такой же характер носит одухотворение и в приведённом ниже отрывке Вазова, где нет, однако, столь определённого сюжета. Очутившись ночью в лесу, при лунном освещении, поэт описывает свои впечатления и чувства:
«Всё, что тебя окружает, приобретает таинственную жизнь, свою душу, отличную от твоей, и ты стоишь, как чужой, среди этой царственно дикой природы, не в состоянии ни принять участие в её бытии, ни понять её. Эти фантастические оттенки чащи и ветвей — живые и скрывают в себе страшную прелесть для твоего воображения. Чёрные верхушки деревьев кажутся призраками, каждый просвет в чаще — зловещим глазом, всякий шум, всякий шёпот — непонятным для тебя словом, неизвестностью. Всё это — сплетение стихии из мрака и теней, лучей и шума и шепчущий зефир, всё это — мир, который как будто в заговоре против тебя. Только одна луна улыбается тебе, точно старая знакомая. Достаточно долгое время сидел под нависшими ветвями граба и, упоённый, вкушал это мрачное наслаждение тишины и ужаса»[536].
Но в этих двух отрывках нет ни сокровенного личного отношения к природе, ни общего представления о её движущих силах; другой подход в стихотворении Яворова:
Молитесь царю — дню златокудрому, — владыке
Среброликому
Над безмолвием чёрным. Молитесь царю,
Когда рано он, в росе выкупанный день, ликующий,
открывает
На родной восток врата кристальные…
Мерцанье всеобличительное,
Когда он перельёт с начала и до конца в ночь —
в поднятой деснице
Вознеся факел пламенеющий, —
Смеясь и оглядываясь, всевластный и счастливый,
среди глухой мглы…
На вихрекрылой колеснице,
Когда же уносит дар свой щедрый, с последним
взором назад обратясь,
Он щедро расточает — райский дар — искрящийся звездопад.
Молитесь неустанно, сыны сиротские, в неведомой
темнице:
«О царь, мы боимся! Когда появляешься, перед твоим
светлым взором
Недвижимы стоим, цветами украшенные, как скелеты
безмолвные!
О царь, мы боимся! Когда улетишь, мстительные и алчные
Восстают тени многочисленные и за нами и перед нами
по низкому горизонту.
Боимся, останься! Боимся, склони факел,
вознесённый!»…
Молитесь царю,
Когда небесные врата он открывает,
И перед сном уединённым, когда их закрывает [537].
В этом стихотворении, символическом по замыслу, есть элементы философии и личной исповеди. Вместо прежней идиллической драмы, где взор поэта не проникает дальше единичного, здесь появляются большие мифологические картины, имеющие в своей основе очень серьёзное настроение. Чем реальнее настроение и чем глубже переживания, на которых оно покоится, тем более странными кажутся обычному взгляду образы, им порождённые. Эти образы в своей основе восходят к повседневным восприятиям и возникают из представлений, доступных каждому; но к данному извне для глаза добавляется нечто совершенно субъективное, и смена света и мрака превращается в глубокую космическую драму. День становится царём и владыкой мира; он очеловечен, но сохраняет свои естественные черты, постоянно возвращает нас к нашему впечатлению действительности, и как раз в этом переходе одного образа в другой, в этом слиянии двух представлений из различных областей — особая прелесть образов. День появляется над чёрным безмолвием, выкупанный в росе, среди глухой мглы, весь озарённый светом, серебристый и златокудрый, ликует, оглядываясь, смеющийся и счастливый, и несётся на вихрекрылой колеснице с горящим факелом в руке. Каков этот день? Он образ светлого в душе, вера в жизнь, спокойная совесть, которые должны победить ночь душевного кошмара, сомнения в смысле вещей, устранить опасные тени, подстерегающие испуганные человеческие скелеты, недвижимые и безмолвные. «Молитесь неустанно, сыны сиротские, в неведомой темнице!» — вот призыв поэта, чьё воображение рисует в мистико-натуралистических картинах судьбу рода человеческого.