Антон Дубинин - Катарское сокровище
Брат Гальярд громко поблагодарил хозяина, пожелал ночи спокойной (и кончины достойной) братьям в монашестве, встал, громко двинув стулом. Что-то не так. Что-то большее не так, нежели простая печаль о заблудшем кюре. Так бывало, когда Гальярд не мог вспомнить нечто важное, например, внезапно исчезнувшую из памяти строку знакомого псалма: появлялось ощущение внутреннего зуда. Молитва Завершения Дня, Комплеторий мог помочь, — а мог и не помочь: словно болит зуб, а какой именно — не поймешь, пока к каждому не притронешься. Он что-то особенное видел? Слышал? Или сам что-то сделал не так?
Наверху при свете синеватого огарка брат Гальярд, прижав руки к груди, молился натужно, как зовут в туман или говорят сквозь неплотный кляп. Старый замок дышал своей особой каменной жизнью. Внизу скрипели двери, хлопала за окном неплотно прикрытая ставня. С трудом выпевались даже Salve Regina, ставшая после гибели отца Гильема молитвой о мученичестве, даже O Lumen, прекрасный антифон к отцу Доминику, кончавшийся опять-таки просьбой об отце Гильеме: «Nos junge beatis», соедини нас с блаженными!
Потом склонился к тряпичному свертку, выуживая две веревочные плети — дисциплины, не вызвавшие в глазах брата Аймера особого восторга. Однако он послушно взял одну вслед за наставником. Будний день, правило есть правило. И это все-таки не железная цепь, какая, говорят, была у отца Доминика…
— Брат, сегодня мы примем бичевание не за наши собственные грехи, но, как советовали отец наш Доминик и Бертран Гарригский, в молении за души людей этой деревни. Пусть Бог-Отец всемогущий пошлет Свое благоволение и спасение тем из них, кто праведен, обращение — грешникам, милость — заблудшим, а нам, несчастным и недостойным судьям, даст верное разумение, чтобы отличить одних от других.
Он перекинул скапулир вперед, выпростал из рясы тощие плечи, глядя только перед собой, на смутную фигуру Распятого над синеющим малым огоньком. Пламя покачивалось от осеннего сквозняка из-за ставни, и светлое Тело на кресте будто бы тоже подрагивало от боли.
— Miserere mei Deus, secundum misericordiam tuam…
Привычные, как дыхание, слова уже почти не были словами: под мерные удары, ложащиеся на вздрагивающую плоть, он поверял Господу собственные моления, звучавшие за строками псалма, где-то на втором плане. Так под звуки инструмента голос певца ведет свое повествование. «Червь их не умирает и огонь их не угасает», о Господи. Не могу поверить, чтобы Ты желал хотя бы одной душе из Тобою сотворенных — этого огня, этого червя, Господи мой благий. Избави, как Израиля избавлял, выведи, как выводил из мрака Прародителей, помилуй, как ежеминутно милуешь и меня, позволяя оставаться Твоим священником и пребывать в Твоей вере… В тесноте дающий простор, не отдай никого червю, не отдай и этих моих страждущих братьев… Пиши кровью имена наши на Своих ладонях, чтобы не стерлись они никогда…
Sacrificium Deo — spiritus contribulatus… Сокрушен ли дух твой воистину, негодный монах и дурной инквизитор? Как можно, бичуясь за грехи еретиков, за несчастного спившегося священника — размышлять о самом себе, просить Господа о том, чтобы он только дал вспомнить? Отец Доминик, скажем, в Сеговии каждую ночь пятнал пол пещеры своей покаянной кровью, приносимой за грешников. В слезах восклицал, как подслушали любопытные ученики: «Господи мой, милосердие вечное, что же станется с грешниками?» Он-то, белый, как лилия, прямой, как меч войсководителя, не совершивший ни одного смертного греха от чрева матери и до ложа вечности, не о своей нищете молил и плакал, но в самом деле радел о спасении других… С глубоким отвращением к себе брат Гальярд наконец поднялся, часто дыша. Как старший, стукнул легонько в стену, стуком обозначая полное окончание дня. Плоть стала слаба — слезы выступали не только от беды нераскаянных братьев, но от обычной плотской боли. Аймер, бледный и какой-то подозрительный, смотрел на наставника едва ли не сочувственно. Так и надо, получи, брат-гордец, заслуженное унижение: в его глазах ты — не иначе как больной старик. Сказать бы ему что-нибудь обнадеживающее — да поздно: после комплетория правило молчания до самой утрени вступало в силу. Не глядя на Аймера, Гальярд замотал тряпицей обе «дисциплины», снял пыльные сандалии и скапулир — больше снимать ничего не полагалось по уставу — и лег лицом к стене. Я дурной и недостойный священник, брат. Вы совершенно правы, сказал этот Джулиан… и немедля заплакал. Взрослый мужчина, тридцати с лишним лет, заплакал навзрыд. Священник, не раз подходивший к алтарю Божию…
Снилось брату Гальярду, что он забыл что-то важное и никак не может вспомнить.
3. Воскресенье. «Процесс пошел»
Проповедь брат Гальярд подготовил на чтение из Иезекииля: «Отвергните от себя все грехи ваши, которыми согрешали вы, и сотворите себе новое сердце и новый дух; и зачем вам умирать, Дом Израилев? Ибо Я не хочу смерти умирающего, говорит Господь Бог; но обратитесь, и живите!» Во время собственной проповеди он использовал наконец возможность надолго повернуться к пастве лицом. Неизвестно, когда в этой церкви еще в ближайшее время сойдется столько народу, и собиралось ли столько до сих пор: вся деревня здесь, не иначе. Некоторые женщины и маленьких детей принесли с собой — должно быть, те, кому не с кем было малышей оставить. Так что из разных углов порой повякивали младенцы и шикали на них боязливые мамаши. Брат Гальярд не обольщался и не приписывал такую посещаемость мессы своей славе проповедника: он прекрасно понимал, что более половины, если не все, собрались посмотреть на инквизитора и попробовать угадать, чего от него можно ожидать и чего именно бояться. Что же, инквизитор занимался теперь тем же самым — «различением духов» по мере слабых своих сил. Жаль, зрение его было не таким острым, как когда-то; но все равно глаз хватало, чтобы разглядеть выражения людских лиц где-то до средних скамей храма. Лица разные, как и подобает. Преобладающее выражение — страх, настороженность, страх. Это печально, но довольно обычно, иного он и не ждал. Одну из передних скамей занимало семейство байля Пейре, с самим байлем во главе; многочисленные Каваэры обоих полов и всяческого возраста сидели смирно, слушали внимательно. Остроносенькая женщина слева от байля — должно быть, супруга — одна из всех то и дело тревожно оглядывалась, как курица, считающая свой выводок в страхе, не утащил ли ястреб цыплока-другого. Остальные, вплоть до самой маленькой в семействе — девочки лет семи — почти и не шевелились, нарочито глядя перед собой одинаковыми темными глазами: вот, мол, честные люди, которым не о чем волноваться. Когда где-то у выхода заплакал на руках матери мелкий ребенок, байлева девочка тоже горестно скривила рот и насупилась, но мать (или бабушка?) толкнула ее в бок, и та не издала ни звука.