Александр Дюма - Графиня де Шарни
— Вы, признаться, делаете сегодня очень мрачные предсказания, граф, — заметил Жильбер, — и если ваш Цезарь не утешит меня хоть немного после вашего Брута, я могу забыть, зачем сюда пришел. Прошу прощения, так что же Цезарь?
— Взгляните вон туда; он разговаривает с господином, которого еще не знает, но который, однако, окажет огромное влияние на его судьбу. Господина этого зовут Баррас: запомните это имя и вспомните его при случае.
— Я не знаю, ошибаетесь ли вы, граф, — сказал Жильбер, — но вы, во всяком случае, прекрасно подбираете свои типы. У вашего Цезаря голова будто нарочно создана для короны, а глаза… признаться, я не успел схватить их выражения…
— Ну, конечно, ведь они обращены внутрь; эти глаза — из тех, что угадывают будущее, доктор.
— А что он говорит Баррасу?
— Он говорит, что, если бы Бастилию защищал он, ее никогда бы не захватили.
— Так он не патриот?
— Люди, подобные ему, не хотят быть чем-либо, прежде чем не станут всем сразу.
— Я вижу, этот младший лейтенантик настраивает вас на шутливый лад?
— Жильбер, — ответил Калиостро, — как верно, что тот господин (он указал рукой на Робеспьера) вновь воздвигнет эшафот Карла Первого, точно так же верно и то, что этот (он указал на корсиканца с гладкими волосами) восстановит трон Карла Великого.
— Стало быть, наша борьба за свободу бесполезна?! — в растерянности вскричал Жильбер.
— А кто вам сказал, что один из них, сидя на троне, не сделает для свободы так же много, как другой — при помощи эшафота?
— Так он станет Титом, Марком Аврелием, богом мира, явившимся утешить людей медного века?
— Это будет Александр и в то же время Ганнибал. Рожденный в огне войны, он на войне прославится, но на войне же и погибнет. Я поручился за то, что вы не сможете подсчитать, какой кровью знать и духовенство заплатят за кровь Робеспьера; попытайтесь представить, сколько это будет крови, умножьте на что угодно, но всего этого будет мало по сравнению с рекой, озером, морем крови, которую прольет этот человек при помощи своей пятисоттысячной армии в боях, длящихся по три дня, — боях, в течение которых будет сделано по сто пятьдесят тысяч пушечных выстрелов.
— Каков же будет результат от всего этого шума, дыма и хаоса?
— Результат будет такой же, как после всякого сотворения, Жильбер; на нашу долю выпало похоронить старый мир: нашим детям суждено увидеть рождение нового мира; а этот человек — великан, охраняющий в него вход; подобно Людовику Четырнадцатому, Льву Десятому, Августу, он даст свое имя открывающейся эпохе.
— Как же зовут этого человека? — спросил Жильбер, поддавшись убежденному тону Калиостро.
— Пока его зовут всего-навсего Бонапартом, — отвечал пророк, — но придет день, когда его назовут Наполеоном!
Жильбер опустил голову на руку и так глубоко задумался, что не заметил, как началось заседание и один из ораторов поднялся на трибуну…
Прошел час, однако ни шум в собрании, ни гомон на трибунах — заседание было бурным — не могли вывести Жильбера из задумчивости. Вдруг он почувствовал, как чья-то властная рука вцепилась ему в плечо.
Он обернулся. Калиостро исчез, а на его месте сидел Мирабо.
Лицо Мирабо было искажено гневом.
Жильбер вопросительно на него взглянул.
— Ну что? — спросил Мирабо.
— В чем дело? — удивился Жильбер.
— А в том, что нас провели, осрамили, предали. Двор отказался от моих услуг; вас сделали жертвой обмана, а меня — дураком.
— Я вас не понимаю, граф.
— Вы что же, не слышали?..
— Чего именно?
— Только что принятого решения?
— Где?
— Здесь!
— Что за решение?
— Так вы спали?
— Нет, — возразил Жильбер, — просто я задумался.
— Итак, завтра в ответ на мое сегодняшнее предложение пригласить министров для участия в заседаниях Национального собрания трое друзей короля выступят с требованием, чтобы ни один член Собрания не мог быть назначен министром во время его сессии. И вот подготовленная с таким трудом комбинация рассыпается от каприза его величества Людовика Шестнадцатого; впрочем, — продолжал Мирабо, грозя кулаком небесам, как Аякс, — клянусь моим именем, я им за это отомщу: если одного их желания довольно для того, чтобы уничтожить министра, они увидят, что моего желания достаточно, чтобы пошатнуть трон!
— Но вы тем не менее пойдете в Собрание, вы все равно будете сражаться до конца? — спросил Жильбер.
— Да, я пойду в Собрание и буду стоять до конца!.. Я из тех, кого можно похоронить только под руинами.
И потрясенный Мирабо вышел, еще более прекрасный и угрожающий, с печатью богоизбранности на челе.
И действительно, на следующий день по предложению Ланжюине, несмотря на нечеловеческие усилия Мирабо, Национальное собрание подавляющим числом голосов решило, что «ни один член Национального собрания не может быть назначен министром во время сессии».
— А я, — закричал Мирабо, как только декрет был принят, — предлагаю поправку, которая ничего не меняет в вашем законе! Вот она! «Все члены настоящего Собрания, за исключением господина графа де Мирабо, могут быть назначены министрами».
Все переглянулись, подавленные этой дерзостью. Потом в полной тишине Мирабо спустился с трибуны с тем же достоинством, с каким он проходил мимо г-на де Дрё-Врезе со словами: «Мы здесь собрались по воле народа и уйдем лишь со штыком в брюхе!»
Он вышел из зала.
Поражение Мирабо очень походило на победу кого-то другого.
Жильбер даже не пришел в Национальное собрание.
Он остался дома, размышляя о странных предсказаниях Калиостро и не веря в них до конца, однако он никак не мог отделаться от этих мыслей.
Настоящее представлялось ему слишком незначительным по сравнению с таким будущим!
Возможно, читатель спросит, как я, простой историк былых времен — temporis acti, — объясню предсказание Калиостро относительно Робеспьера и Наполеона?
В таком случае я попрошу того, кто задается таким вопросом, объяснить мне предсказание мадемуазель Ленорман Жозефине.
В этом мире необъяснимые вещи встречаются на каждом шагу; для тех, кто не умеет их объяснять или не желает в них верить, и придумано сомнение.
XXX
МЕЦ И ПАРИЖ
Как говорил Калиостро, как угадал Мирабо, именно король провалил все планы Жильбера.
Согласие Марии Антуанетты на переговоры с Мирабо было продиктовано, пожалуй, скорее любовной досадой и женским любопытством, нежели политикой королевы, и потому она без особого сожаления отнеслась к тому, что рухнуло все это конституционное сооружение, глубоко ненавистное ей.