Фредерик Марриет - Иафет в поисках отца
Воскресенье прошло не так, как должно было ожидать. Ложась спать и сбросив с себя одежду и украшения, я опять почувствовал свое тягостное положение, и грустные мысли опутали мою несчастную голову. Я употреблял все усилия, чтобы заменить их другими, светлыми мыслями, мне это не удавалось. Чем более я ограничивал свои думы, тем сильнее они разгорались, и я, как слабое дитя, не боролся с мучительной тоской.
В понедельник поутру тюремщик вошел ко мне и спросил, не желаю ли я иметь адвоката. Я ответил, что нет.
— Вас потребуют в двенадцать часов в суд, потому что до вашего дела остается только одно, именно: покража четырех гусей и шести куриц.
— Боже милосердый, — думал я, — и меня смешивают с такими людьми!
Я оделся со всевозможным тщанием и, признаюсь, мог показаться хоть куда. Платье мое было черного цвета и, сшитое впору, сидело на мне как нельзя лучше. Около часу тюремщик повел меня с другими в присутствие и поставил на место, где обыкновенно стоят подсудимые. Сперва в глазах моих потемнело, и я ничего не видал, но постепенно зрение мое опять прояснилось, и я стал различать предметы. Я посмотрел вокруг себя и заметил судью; пред ним стояли адвокат и прокуроры. Потом глаза мои перенеслись на хорошо одетых дам, которые сидели вверху, на галерее. Но тут я не мог более рассматривать, щеки мои, как пламя, горели от стыда. Наконец я поглядел на обвиняемого вместе со мною, и наши глаза встретились. Он был одет в тюремное платье, которое шло к грубой простонародной его физиономии, но впалые глаза его горели каким-то зверским выражением на темном лице, окутанном большими бакенбардами. «Боже мой, — подумал я, — кто может поверить, что он мой товарищ! »
Человек этот — мнимый товарищ моих похождений — посмотрел на меня, усмехнулся, закусил губу и еще раз посмотрел с презрением, но не делал еще никаких замечаний. Судья прочитал дело и сказал, не вставая:
— Биль Огль, признайся лучше, виноват ли ты, или нет?
— Не виноват, — ответил он к моему удивлению.
— А ты, Филипп Маддокс, виноват ли?
Я молчал.
— Подсудимый, — сказал судья кротким голосом, — отвечай, виноват ли, — это только форма.
— Милорд, мое имя не Филипп Маддокс.
— Это имя дано вам вашим товарищем, а настоящего имени мы не могли узнать. Вам достаточно ответить, как подсудимому, виноваты ли вы, или нет.
— Конечно, не виноват, милорд, — ответил я, положив руку на сердце и поклонясь ему.
Разбирательство дела продолжалось, и Армстронг был главным свидетелем моей вины, но он не хотел присягнуть, что я был именно тот, за кого он меня принимал. Жид же говорил, что я ему продал платье и купил у него вещи, найденные в связке, и палку, которую захватил Армстронг. Когда все обвинения были приведены в порядок, тогда от нас потребовали оправдания. Огль говорил очень коротко, что ему сделалось дурно на пути из Хоунсло и, вероятно, кто-нибудь другой обокрал доносчика, и что его взяли по ошибке. Эта дерзкая ложь не произвела, казалось, другого действия, как только смех и презрение.
Потом спросили меня.
— Милорд, — сказал я, — все то же буду я отвечать вам, что и прежде. Я хотел помочь человеку, и меня схватили, думая, что я преступник. Приведенный в такое собрание и обвиненный в преступлении, от которого вся кровь моя приходит в волнение, я не могу и не хочу призвать тех, которые знают меня, мое поведение и обстоятельства, принудившие меня переодеться. Я несчастлив, но не виноват. Спасение мое зависит теперь от сознания того, кто стоит здесь возле меня, и если он скажет, что я виноват, то я подчиняюсь моей судьбе без ропота.
— Сожалею, что у вас только это оправдание, — ответил мой сосед-соучастник и, казалось, стараясь удерживать свой смех.
Я был так удивлен, так взволнован этим ответом, что повесил голову и не ответил ни слова. Тогда судья сказал, что в преступлении Огля нет никакого сомнения, а у меня, к несчастью, очень мало доказательств к оправданию.
— Но надобно заметить, — продолжал судья, — что свидетель Армстронг не может присягнуть в подтверждение своих слов.
Судьи недолго совещались и нашли, что Веньямин Огль и Филипп Маддокс совершенно виновны, и приговорили нас обоих к смертной казни. Они сожалели обо мне, как о молодом человеке, а между тем настаивали в необходимости наказания, не подавая никакой надежды к прощению. Но я уже не слыхал последних слов решения судей, я не чувствовал более, не разбирал ожидавшую меня участь. Когда судья окончил свою речь, то стал уговаривать нас покаяться и советовал просить помилования у Отца Небесного.
— Отец! — закричал я во весь голос и этим словом взволновал всех присутствующих. — Вы сказали, кажется, о моем отце? О, Боже мой, где он? — И я упал в обморок.
Глаза всех дам были обращены на меня, потому что я своей наружностью заслужил всеобщее внимание, и судья трепещущим голосом велел удалить подсудимых.
— Погоди немного, — сказал Огль тюремщику, пока другие выводили меня из присутствия.
— Милорд, мне нужно вам сказать одно слово, и необходимо, чтобы вы выслушали меня, потому что вы судья, поставленный обвинять виновных и оправдывать невинных. Говорят, что нет в мире такого суда, как в Англии. Но где более погибает людей даром, как не у нас? Вы приговорили этого бедного молодого человека к смерти. Я мог бы это сказать прежде, но умолчал именно для того, чтобы доказать, как мало здесь справедливости. Он вовсе не участвовал в покраже, и он не Филипп Маддокс. Он никогда меня не видал и не знает; это так верно, как то, что я буду повешен.
— Но за минуту пред этим ты говорил, что видел его.
— Да, и я сказал правду, но все-таки он не видал меня, потому что, когда он держал лошадь в Брентфорте у господина судьи, мы между тем украли палку и вещи его, и вот каким образом их нашли у нас. Теперь вам известна вся истина, и вы должны сознаться, что у вас до сих пор не было справедливости. Вы можете его выпустить или повесить, чтобы последним доказать правильность вашего решения. Во всяком случае вы будете отвечать за его кровь, а не я. Если бы Филипп Маддокс не убежал, как трус, то я не был бы здесь; я говорю это для того, чтобы спасти того, кто мне сделал добро, и предать наказанию плуга, оставившего меня в беде.
Судья велел все это записать и объявил собранию о новых показаниях; я узнал об этом уже после. Так как на слова такого человека нельзя было вполне надеяться, то и надобно было, чтобы он повторил их перед своей смертью, а тюремщику было не велено сказывать мне об этом, чтобы не дать тщетных надежд. Я опомнился в комнате тюремщика, и как только в состоянии был ходить, меня ввели опять в прежний погреб и заперли. Казнь была назначена на вторник, и мне оставалось два дня на приготовление к разлуке с жизнью. Между тем все принимали во мне большое участие.